А потом, спустя часы, дорога вдруг закончилась, сначала сбежав вниз, мимо сельского вида почты, обсаженной рябинами, нырнув меж холмов мощёными улочками, пробежав мимо заводи, заполненной новыми и полуразвалившимися лодочками, взлетев на крутой холм – оборвалась над бесконечной рекой.

Река ударила под дых, забрала дыхание – можно было только, совсем не дыша, словно тебе и не надо, смотреть во все глаза на излучину, уходящую, ускользающую за горизонт.


И он понял, что вот оно.

V. Он


Я, наверное, мало чего боюсь.

Умереть боюсь – раньше него особенно, это точно.

А в остальном – нет.


Но когда мы подъехали, мне стало не по себе. Не потому что сначала, прежде чем подрулить к подъезду, мы проехали через старинное кладбище – совсем заброшенное, притулившееся у серой церкви с поцарапанными стенами, словно кто-то долго большими когтями гладил её всю ночь напролет. Это все чепуха – и нестрашно.

Просто когда мы вышли у деревянных корпусов, похожих на старинные терема, и я подошёл к лестнице, круто уходящей вниз, к реке, мне показалось, что я лечу.

А ещё – что за меня уже всё решили.


Будто бы ты стал маленькой фигуркой на огромной шахматной доске – где и мята, и шрамы, и больницы, и лунные пальцы на автобусном стекле уже кем-то решены. А вы просто приехали сыграть каждый свою роль. Поэтому я не стал вытаскивать его чемодан – не стал притворяться маленькой шахматной фигуркой. Я просто вытащил свой рюкзак, закинул его за спину, буркнул «сам разберешься, не маленький» и пошёл к дверям. И я знал, что он стоит и смотрит мне в спину. Я чувствовал его взгляд, словно он стоял впритык ко мне – ну или просто положил руку мне на плечо. Почему-то вдруг засомневался – а вдруг решено именно это? Именно бросить его с чемоданом одного там – это и придумано за нас, а я только думаю, что придумал это прямо сейчас.


– Эй, Персонаж, Исусика своего забыл, – крикнул мне кто-то прямо в затылок.

«Персонаж» тугим мячом отскочило от черепа и покатилось по дорожке, где в земляные трещины забились еловые прошлогодние иголки.

Мне хотелось обернуться и съездить тому, кто это сказал, по морде – но тогда все подумают, что я защищаю его. А я – сам по себе. Тут, на реке, мне наконец-то можно будет выйти из его тени. И им сразу же это надо понять – они не станут приговаривать «уступи, пока он не…».


Пусть эти прозвища так и останутся. Пусть. Лучше быть все-таки Персонажем, чем полупрозрачным Исусиком. Поэтому я, на секунду задержавшись на ступеньках, вошёл в деревянный, пахнущий грецким орехом и прошлогодней листвой, холл.

Санаторий нависал над обрывом будто ласточкино гнездо. Можно высунуться из окна дома и представить себе, что паришь над старинной липовой аллеей, убегающей вниз – что там, в гуще, интересно?


Комната совсем скучная, самое-самое в ней это окно – потому что оно над пропастью, оно выходит прямо на реку. Под окном, конечно – кромка земли, но когда выглядываешь из него, её не видно и ты – летишь.

Я пришёл в комнату первым – наконец-то где-то первый – и занял кровать прямо рядом с окном.

Это тоже придется перетерпеть – сон в одной комнате с ним. Дома у нас разные комнаты, не потому, что мама с папой так заботятся о нас, а потому, что так заботятся о нём.


Оконные рамы ещё не вышли из зимней спячки, и когда я с силой толкнул железную ручку, осыпались кусочками белой краски – краска слетала белыми хлопьями и ложилась на байковое покрывало моей постели.


– Красиво у нас, – сказал он из-за спины.


Я промолчал. Мне иногда кажется, будь он кем-то ещё, я б подумал, ну светскую беседу вроде как поддерживает. О погоде, о природе. О комнате. Но с ним ты знаешь, что он это всерьёз. Он и вправду верит, что выгоревшие до светло-серого доски, железные спинки кроватей и полочки, неумело заклеенные вырезанными из каких-то журналов картинками – это красиво. Когда ты понимаешь – он это серьёзно – в груди поднимается влажный тёплый ком, ты поначалу не определяешь его, как летающую тарелку, внезапно нависшую над твоим домом, в которую ты ни секунды не веришь. А потом – всхлестом, пощёчиной где-то внутри – расшифровываешь. Жалость. И ещё потом: душишь, душишь её в себе, стараешься, чтоб на её место пришла привычная злость.