– А ты как хотел? – удивился Горохов, продолжая сооружать горку из душистого риса в центре чугунного котла. – Разве бывает по-другому? Даже если в охотку?

«Даже если в охотку», – повторил про себя слова Борьки Рыбкин и вдруг подумал, что объяснение может быть самым простым. Что Нинка просто любит Борьку. Ну вот так случилось. Любит этого вечно растрепанного бедолагу, который умудряется быть лохматым, даже подстригаясь под бобрик. Который много говорит, много смеется, зачастую тупит, но всегда старается, всегда беспокоится о чем-то. Который рядом с нею уже почти тридцать лет, да и в их компании уж точно находится на своем месте, не отсиживает выделенное ему место, как и сам Рыбкин, впрочем. Просто любит. Чем бы эта любовь ни была. Любовью-жалостью, любовью-привычкой, условной материнской любовью или чем-то вроде непонятной тоски, которая случается, когда вспомнишь взгляд любимой собаки. Интересно, отчего Рыбкин не построил себе дом? Хотя бы такой же? Недорогой, но уютный и… просто дом. Чтобы был. Не потому ли, что не было у его фундамента краеугольного камня по другую сторону ярма? Не на что было этот дом ставить. Елки-палки. Какой же бред лезет ему в голову?

Рыбкин потянулся и взял со столика кружку. Борька предложил вина, для виски было рановато, но Рыбкину захотелось чего полегче. К тому же он знал, что Горохов заваривает неплохое пиво у себя в мастерской, где балуется со столяркой. Кроме пива Борька притащил и древние стеклянные кружки. Точно такие, как и в детстве Рыбкина, когда он отправлялся летом из деревни в село, ехал на автобусе или топал несколько километров, чтобы, свернув направо у бывшей чайной, подойти к желтой квасной бочке и сначала наполнить квасом эмалированный бидон, а потом сказать: – И кружку, тетя Надя. За шесть копеек. Или за пять?

– Ты что? – спросил его Горохов. – Оглох?

– Нет, – облизал губы Рыбкин. – Просто прихожу в себя.

– Моего отца уже лет десять как нет, – вздохнул Горохов. – Сразу после матушки ушел. Полгода всего протянул. С какого бока она его поддерживала, туда и завалился. Теперь мы с тобой, Рыбкин, край. Течет река времени, подмывает понемногу. Следующий оползень – наш.

– Не пошли́, Горохов, – попросил Рыбкин. – Противно. Убавь патоки, добавь сарказма.

– Вечером будет сарказм, – пообещал Горохов. – Я ж не шутил. Ради тебя расстарался.

– Не нужно было, – вздохнул Рыбкин. – Иногда ничего не нужно.

«Нужно», – внезапно подумал он и на мгновение почувствовал, что голая, блестящая от пота после недавнего секса Сашка слилась в его голове с той давней, почти забытой Ольгой Клинской, которая маленьким, стройным, тоже голым и совершенным зверьком, плотно зажмурившись, ползла по голому Рыбкину, чтобы обхватить его за шею и снова насадиться на его естество после того, как он лег на спину. Ползла и шептала чуть слышно, частила одно и то же – «Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…» Отчего она жмурилась? Кого она представляла в это мгновение? Ведь Рыбкин-то был перед ней?

– Ты ведь презираешь меня, Рыбкин? – спросил Горохов.

Спросил, не поворачиваясь в его сторону. Продолжая орудовать шумовкой над котлом. Паря в ароматах плова. Хотя давно уже было пора снять котел с огня и накрыть его крышкой. Никуда он не уперся этот плов. И вечерний сарказм. И виски, который Горохов будет разливать в сумерках по прозрачным стаканам с толстым – в сантиметр – дном. Все имитация, все ложь. К этому рельефу только самогон и мордобой. Ну, разве что вареную картошку и соленые огурцы вдогонку.

– Что ты сказал? – переспросил Рыбкин.