Он подумал о Розенн, которую любил так, что рядом с ней все обретало смысл. И о человеке, к которому она ушла. О мальчишке. На семнадцать лет моложе Поля. На семнадцать!

– Но вы же разошлись с Розенн, Поль.

– Это был не мой выбор.

Правда, все так. Это был выбор Розенн. Спустя две недели, после того как стала бабушкой двойняшек, она точно с цепи сорвалась, все бросила и влюбилась практически в подростка.

Симон подумал о море. Это был его выбор, и море всегда радовалось ему и всегда приветствовало как желанного гостя. Он мог прижаться к волнам, словно к теплому женскому телу. Погрузиться в воду, словно в тело возлюбленной.

– А вы уже сегодня порядком напились, n’ est-ce pas?[55]

Это произнес у них над ухом низкий, хрипловатый, прокуренный голос. Еще до этого они ощутили аромат сигарет и духов «Шанель № 5». По полу процокали высокие каблуки, над ними обозначились ноги в настоящих шелковых чулках, а над ними – элегантный черный костюм, желтые перчатки, черная шляпа.

Колетт Роан.

Колетт подставила изящную скулу для трех bisous[56] и чмокнула воздух рядом с Симоном, а тот закрыл глаза и нежно прижался к ней щекой. «Как всегда, это слишком быстро кончится», – подумал Симон.

Поль встал, притянул к себе изысканную и надменную владелицу художественной галереи, в знак приветствия влепил ей три смачных поцелуя, снова сел, бросил кости и передвинул три своих пустых рюмки на доску для триктрака.

Симон безмолвно взирал на Колетт, во рту у него пересохло, в ушах шумно плескалось море.

– Мадам? – спросила Лорин и, подув, приподняла челку.

– Как всегда, mon petite belle[57], – сказала та, села за стол рядом с Полем и Симоном, элегантно скрестила ноги и стала ждать, пока Лорин не подаст ей стакан воды и коктейль «Беллини».

– Лорин, какой сегодня день? – спросил Поль.

– Понедельник, мсье Поль. По понедельникам вы приходите утром и вечером, в остальные дни – только в обед; значит, сегодня понедельник.

– А еще сегодня день рождения мадам Колетт, – добавил Поль.

– О-о-о! – простонала Лорин.

Колетт отпила глоточек «Беллини». И только потом попросила Симона дать ей прикурить. Курить ее тянуло, только когда она выпьет, так было всегда: и в шестнадцать лет, и в тридцать шесть, и сейчас, в шестьдесят шесть.

Шестьдесят шесть. Колетт фыркнула.

Симон робко откашлялся и принялся неуклюже и медлительно извлекать что-то из своей старой корабельной сумки. Наконец он подтолкнул к Колетт какой-то неумело запакованный сверток.

– Это мне? Симон, mon primitif![58] Подарок!

Она нетерпеливо сорвала бумагу.

– Ой! – проворчала она. Ее что-то укололо.

Поль оглушительно расхохотался.

– Репейник, – констатировала Колетт своим прокуренным голосом и глубоко затянулась сигаретой.

– Ты такая же, как он, колючая, вот я его и выбрал, – заикаясь, выдавил из себя Симон.

– Mon primitif, ты не устаешь меня удивлять. Вот только две недели тому назад преподнес мне чрезвычайно оригинальную пепельницу в виде… чего там?

– Половинки большого краба.

– На прошлой неделе ты вручил мне мертвую голубую стрекозу…

– Я подумал, вы, женщины, сможете из нее что-нибудь смастерить. Ну, скажем, брошь…

– …а сегодня этот драматический репейник.

– Вообще-то, это мордовник.

– Мужчины дарили мне букеты, по сравнению с которыми венки на похоронах принцессы Дианы смотрелись как жалкий пучок примул. Мне преподносили брильянтовые броши, а один хотел даже подарить мансарду в Сен-Жермене, но я, дура, отказалась, что поделаешь, все из ложной гордости. Но поверь, Симон, ни один мужчина никогда не делал мне таких подарков, как ты.