– Ты что здесь делаешь? Ты ведь болен, – удивился я.
Он, не говоря ни слова, помотал головой и наклонился подобрать очередную ветку, но покачнулся и, потеряв равновесие, упал бы, не подхвати я его.
Даже сквозь мокрую одежду чувствовалось, насколько сильным жаром пышет его тело.
На минуту я растерялся: что делать?
Отец Мефодий ждет дрова.
Но и оставлять здесь Петра ни в коем случае нельзя!
Я посадил его, полубесчувственного, в тележку, связал дрова, лежавшие на приготовленной им веревке, и, взвалив их на плечи, тронулся с тележкой в путь.
На счастье, у самых ворот монастыря мне встретился один из паломников, которого я видел раньше у отца Дорофея. Он отправился с вязанкой дров в поварню, обещав выслать мне навстречу отца Мефодия.
Вскоре прибежал всполошенный Мефодий, и мы, объединив усилия, доставили брата Петра в его келью. Переодев в сухую одежду, уложили в постель. Я оставался с ним, пока не явились два сведущих в медицине монаха, взявшиеся приводить брата Петра в чувство…
Так работа брата Петра на время стала моей.
Шла она у меня более скоро, благо тележка являлась хорошим подспорьем.
Когда, спустя несколько дней, я сгрузил у очага очередную вязанку сучьев и направился к выходу, отец Мефодий остановил меня:
– Тут такое дело, Антропос… Брат Петр поговорить с тобой хочет. Вообще-то не положено нам бывать в кельях друг у друга, принимать посетителей, но, поскольку брат Петр болен, отец игумен дал свое благословение. Пойдешь ли?
– Пойду.
Увидев меня, брат Петр приподнялся на локтях, попытался сесть. Но сил у него явно не хватало, и он снова откинулся навзничь. Я изумился, увидев, как он сдал за несколько дней болезни: борода висела клочьями на впалых щеках, спутанные пряди волос прилипли к потному лбу…
– Ты лежи, лежи, – пытался я успокоить его. – За послушание свое не беспокойся – я дрова вожу в поварню исправно, отец Паисий не жалуется!
Он слабо махнул рукой:
– Да что там дрова… Не об них речь, – Петр помолчал, собираясь с силами. – Я давеча, поди, напугал тебя…
– Да что ты! – преувеличенно весело отозвался я. – Я недавно не хуже тебя пластом валялся, а вот видишь теперь…
– Да не о том я, – прервал меня он. – Ну, помнишь, в поварне, когда убивцем назвался…
– Ну… – я не знал, что сказать.
– Может, ты не поверил, не понял, почто я на себя напраслину возвожу?
– Вроде того, – сознался я, хотя внутреннее чувство подсказывало: Петр говорил правду.
– Так слушай. Я тебе как на духу расскажу обо всем случившемся, – Он жестом отмел мои возражения и почти простонал, – Господом Богом молю: выслушай ты меня! Я исповедовался, и не раз, да видишь ли… Они все здесь, по пониманию моему, святые, не от мира сего. А ты… Бог тебя ведает, кто ты, но человек, по всему видно, не монастырский, такой, как все мы. Может, поймешь меня и рассудишь.
– Да разве я судья тебе?! Ты, по-моему, уже и сам себя рассудил.
– Так-то оно так, но тяжко мне… Вот выскажусь – авось полегчает, а?
Он смотрел на меня с неподдельной, захлестывающей надеждой.
Я вдруг понял, что не могу отказать больному человеку. С моей помощью он сел, опираясь на подсунутую под спину подушку, и, поминутно останавливаясь, заговорил:
– Начну с самого начала, с рода моего. Мы, Велиховы, – коренные донские станичники. Революция, конечно, расколола нашу семью на белых и красных… Дед, правда, об этом говорить не любил. Знаю только, что братовья моего отца с белыми ушли и за свой родной Дон головы в степях сложили. Отец, напротив, в красную конницу подался: «Конная Буденного, дивизия – вперед! Никто пути пройденного у нас не отберет!» – любимая у него была песня, когда чарку-другую закинет. Случай отвел: не сам он братьев в Гражданскую шашкой порубал. Потом был председателем колхоза, вернулся покалеченным с Отечественной. Перед самым концом войны написал он дружку, как у него ротный в немецких брошенных домах мародерствовал, и загремел в лагерь за клевету на доблестную Советскую армию. Но по здоровью и боевым заслугам спустя малое время его выпустили. Я тебе к чему про батьку рассказываю? К тому, что настало времечко, когда не ему, а мне все былое, налетом времени покрытое, припомнили: и как скотину у раскулаченных отбирал да в колхоз сгонял, и как иконы в тридцатые из станичной церкви выкидывал, и как на фронте в партию вступил. У него-то пути пройденного отобрать не успели – помер он к тому времени. Меня же в перестройку из районного начальства поперли.