Дальше все было странно: начальник так и не развелся, никуда не уехал и жил себе прежней, знакомой и размеренной жизнью.

А девочка наша просто пропала: что с ней случилось – никто не узнал. Ни ответа, ни привета. Уехал человек и пропал навсегда. Вот как бывает…

И в розыск подавали, и к начальнику в город ездили. Но он ходоков не принял – дескать, дел много. А когда его подкараулили на улице, у блестящей черной машины, он отшатнулся как от прокаженного больного и прошептал белыми губами: какая Анна Ивановна? Не знаю такой!


Вот я и придумала себе историю: дескать, я – дочка Анечки и того партийного босса. Родила меня Анечка и тайком привезла в родную деревню. Почему? Да понятно: как поднять одной ребеночка? Да еще и в незнакомом месте! А ехать домой было стыдно – позор все-таки. Позор и обман.

Так вот, привезла меня мамочка бабе Мане и – в путь. Потому что там, в Сибири, у нее сложилась большая карьера – стала наша Анечка… Например, главврачом!

Тут я вздыхала. Потому что хотелось мне придумать самую важную для Анечки должность. Да вот понимала я в этом не много.

А сестра Полина замужем и бездетная. Вот и записали ребеночка на нее – с ее же согласия.

От этих мыслей мне становилось так хорошо и счастливо, что я засыпала.

И не понимала я, что этими своими фантазиями я… Подспудно пытаюсь оправдать Полину Сергеевну – дескать, не кровная дочь, и тогда ее нелюбовь всем понятна.

Так мне было определенно легче.

А что стало с Анечкой – мы так и не узнали. Жива ли она? Наверное, нет…


Наконец я подхожу к своему дому. Калитка раскрыта и болтается на нижней петле. Я машинально приподнимаю ее и надеваю на верхнюю петлю.

Дверь в сени тоже открыта. Я захожу. В сенях стоят черные резиновые сапоги с комьями налипшей глины. Баба учила меня мыть сапоги сразу – пока грязь не превратится в цемент. Глина у нас в деревне злая, застынет – молотком не отобьешь.

Я открываю дверь в комнату и слышу, как громко работает радио. Оттуда несутся дикие звуки безумного рэпа – как колотушкой по голове: бум! бум! бум!..

Я зажмуриваюсь и вхожу. Окна раскрыты и под потолком вьется стайка мелких назойливых мушек.

Баба Маня всегда с ними боролась – вешала клейкую ленту, ставила ловушки с сахарной водой.

Полина Сергеевна лежит на бабином диванчике и храпит.

На ней бабина ночная рубашка – голубая, в синих букетиках.

Возле диванчика ссаное ведро – полное наполовину. Естественно, запах.

Я хватаю ведро и тащу его на крыльцо.

Когда возвращаюсь, она уже сидит на диване и хлопает глазами.

– Ой! – удивляется она. – Ты приехала, Лидочка?

Я не отвечаю – злюсь.

– Чего ссанье не выносишь? Не задохнулась еще?

Она всхлипывает и оправдывается. Бормочет, что нету сил.

– Иногда заходит соседка, Нина Разводова, приносит молоко и хлеб и заодно выносит горшок.

Я молчу и разбираю рюкзак – хлопаю на стол печенье, вафли, рассыпной чай, пару банок с консервами, пакетик соевых батончиков и мороженую треску – все, что мне удалось достать перед выходными. С продуктами тогда было плохо.

– Есть будешь? – спрашиваю я.

Она отказывается:

– Нет, дочура. Совсем нет аппетита. Пью только молоко.

Меня заливает жаром. Точнее, обдает кипятком. Ошпаривает всю – с пяток до корней волос – от слова «дочура». Его я слышу, по-моему, впервые. Впервые в жизни! Впервые за свои двадцать с небольшим лет.

«Дочура»… Я не могу двинуться, не могу обернуться, посмотреть на нее.

Я застыла, как жена Лота. Окаменела.

Баба Маня звала меня «доча». Но это было совсем другое.

Дочернее чувство – броситься к ней, обнять ее и пожалеть, слиться с ней телом, почувствовать ее худые плечи, тонкие руки, услышать ее запах – всего этого у меня не было. Не промелькнуло даже секундой, мгновением – нет.