В нескольких дворах жизнь еще теплилась – век свой доживали старухи и редкие старики, чьи-то дети или родня использовали опустевшие дома под дачи, а где-то еще оставалась и молодежь – например, такие, как Пронины.

Витька Пронин, Танькин муж, в город ехать отказывался. «Деревню люблю!» – объяснял он.

А на самом деле ехать в город Витька Пронин банально боялся – там надо было вкалывать, платить за общежитие, за детский сад. Покупать приличные вещи. В деревне детей не одевали: трусы и майки летом, осенью – резиновые галоши, перешитые куртки из взрослых ватников и старых пальто. Рукавицы, носки, шарфы и шапки – вязали сами. Шерсти было навалом – бабки чесали коз, овец и лохматых собак. В домах обязательно стояли прялки – черные от времени, блестящие от упорных и терпеливых женских рук. Стояли они прямо у окон – чтобы старые глаза хоть чего-то увидели.

Прялка была и у моей бабы. А после ее смерти я унесла ее на чердак. Помню, как Полина Сергеевна внимательно, словно видела в первый раз, рассматривала ее. Потрогала даже.

Я молча наблюдала за ней. Полина Сергеевна вздохнула и приподняла прялку правой рукой – попробовала на вес.

Но тяжело вздохнула и прялку отставила.

– На кой она тебе? – удивилась я.

Полина Сергеевна покраснела и смутилась:

– Да нет, не возьму! Тащить тяжело. А это модно сейчас, Лидка! В московской квартире поставить старую прялку. А еще лучше – на даче! Для интерьеру!

Я вздрогнула:

– Прялку я тебе не отдам! – крикнула я. – «Для интерьеру»!.. Чтобы вы там посмеивались и притворно умилялись: ах, красота! Ах, старина! И как это в прежние времена?

Это для них умиление! А для бабы была жизнь. Баба спрядет нитки, и в ноябре начинает меня обвязывать – новые носки, рукавицы, жилетки, кофточки.

Я сидела возле нее и смотрела, будто завороженная, как мелькают блестящие спицы в заскорузлых, кривых, раздутых, темных и любимых ладонях.

И мы с бабой тихо переговаривались. А потом она начинала гнать меня спать. А я все канючила: ну, баб! Еще полчасика!..

И через десять минут засыпала, прямо на табуретке, положив голову к бабе на колено.

А она, вздыхая, относила меня в кровать.

Все бабины «вязалки», любовно украшенные полосками разноцветных ниток, смешными и наивными узорами, плохо вывязанными (руки уже дрожали, и зрение падало) бантиками и божьими коровками, я снесла в чулан. Больно было смотреть. А когда решила их вытащить, то увидела, как сильно их погрызли и обгадили мыши. Как же тогда я ревела! Корила себя, что не сохранила, не сберегла память о бабе.

Впрочем, память о ней всегда жила в моем сердце. Единственный человек, который любил меня. Единственный человек, кому я была нужна и кто обо мне заботился.


Недалеко от своего дома я притормозила – села на скамеечку, на завалинку, где раньше собирались на вечерние посиделки старухи, и закурила.

Курить я начала в училище – все девчонки смолили на переменах и в общаге. А позже Димка курить мне запретил: «Кого ты мне родишь, Лида? Уродца с заячьей губой?»

При Димке я не курила. А вот оставшись одна – да, бывало. Стыдно было… Ведь слово ему давала. Ну да ладно. Что говорить… Когда в душе чернота… Это немножко спасало. Или мне так казалось – не знаю. Но пачку сигарет я носила в сумке всегда. То детишки мои, ученички, доконают. То начальство разнервирует. То какая-нибудь мамашка поскандалит и кровушки напьется.

Я закурила и огляделась по сторонам. Начало июня, жарко. У палисадников облака сирени – белой, розовой, темно-сиреневой. А пахнет как!.. Детством моим. Раньше я любила начало лета, когда все просыпается, все оживает. По пыльной дороге летит тополиный пух – вьется, кружится, клубится, где-то сбивается в кучки и издали походит на снег.