Она зарыдала и обняла неестественно вытянувшееся тело мужа – человека, которого успела узнать и так полюбить за последние годы. Теперь у нее оставались только дети.
Зачем им эта старуха-царица? Сыновья Теры всегда помнили, что их мать была убита именно из-за Елены. И как-то раз старший, полулежа вечером на высоком обеденном ложе Менелая в трапезной зале, предложил брату отправить Елену следом за отцом. Чего проще? Оступилась, упала с лестницы – много ли ей, старой, надо? Но младший уже давно был тайно влюблен в Гермиону и сказал, что она все-таки Гермионе – мать, и потом, тогда придется похоронить ее вместе с отцом, поэтому, может, с лестницы – не стоит, а лучше выдать ее замуж за какого-нибудь старика и отправить их обоих в полуразвалившийся дом в горах, где умер когда-то Тиндарей, пусть там и доживает.
Только тут братья заметили, что ширококостная, некрасивая Гермиона стоит у двери и слушает их разговор. Лицом она была копией отца. Всеми чертами, кроме глаз. Глаза у нее были материнские.
Братья разом смолкли, а она подошла к ложу старшего близко-близко, присела перед ним, положила ему на плечи свои сильные, с короткими пальцами руки и, наклонив голову, глядя на него прекрасными Елениными глазами, сказала, что придет к нему ночью, и будет приходить столько раз, сколько он пожелает, если… Если он действительно убьет эту старую тварь. Гермиона так и не простила Елене своего одинокого детства и юности в вечно холодном дворце. Брошенная на безразличных к ней слуг и рабов, неприкаянно слоняясь по приходящим в запустение коридорам дворца, она научилась ненавидеть, и теперь ей казалось, что за все десять лет, что шла война, ни разу не наступало лето. Она тихо ненавидела мать. Менелая она ни в чем не винила.
…К Елене вошла древняя рабыня – еще из тех, что служили покойному Тиндарею, когда царица была девчонкой. Рабыня сказала, что нужно бежать.
Неожиданно спокойно, лишь горько усмехаясь, Елена выслушала рассказ о разговоре ее дочери и приемных сыновей:
– Куда я побегу? И зачем?
– Нам ли с тобой не знать, как тяжела пролитая кровь, госпожа…
– Это ведь ты, Нура, рассказала Менелаю о том, что Тера помогла мне… тогда?
– Я, госпожа.
– Некуда мне бежать, Нура. Я остаюсь. Они правы. Я плохая мать и заслужила всё это.
– А разве заслужили они тяжесть твоей крови, Елена? Ведь им, неразумным, с нею потом жить и терпеть муки от черных эриний[47]. Нам ли не знать, Елена, какие страшные это муки, нам ли не знать? Не искушай. Беги…
И вот она снова в море. Монотонное «И-хо!» гребцов теперь звучало почти успокаивающе и нагоняло дремоту. Юный сидонский раб с глазами, подведенными по финикийскому обычаю зеленой сурьмой, принес ей неизменную вяленую козлятину и вино. Она уже привыкла, что на нее, сорокалетнюю, мужчины смотрят с вожделением все реже. Она знала, что старость делает женщин словно бы прозрачными, невидимыми. И в этом была, наконец, защита – как в трехслойном щите Ахилла. Она потянулась за полоской мяса на блюде. И вдруг заметила, что чаша ее переполнилась, а вино, изливаясь из кувшина, тёмно и кроваво растекается по синему полотну скатерти. Елена подняла недоуменный взгляд на сидонца и вдруг увидела, что он, забыв о кувшине, не может оторвать глаз от ее приоткрывшейся груди.
– Я пролил вино, прости меня, прости, госпожа!..
Вскоре триера уже входила в гавань Родоса.
С самого начала Елена не знала, зачем плывет на Родос. Она думала только о том, что именно здесь была когда-то действительно счастлива – самым чистым и совершенным счастьем. И потому только здесь можно было, наконец, умереть.