Когда ахейцы ворвались в город, она не бросилась со стены и не покончила с собой. Она ужасно устала, ее словно гранитной плитой накрыло безразличие, ставшее еще сильнее, чем когда-то в Спарте. Ей было все равно, что произойдет. Детей у нее не было, Парис – мертв. Садист Деифоб, брат Париса, бесцеремонно взявший ее в наложницы, бил и терзал ее каждую ночь до самого падения города, мстил ей за павших родичей и товарищей, как врагу.
Она видела, как через ворота вкатили странное деревянное чудовище, как ликовали люди оттого, что ушли корабли ахейцев, как праздновали все их уход. А потом в городе началось побоище.
…Когда Менелай с мечом ворвался в ее спальню, Елена никак не могла понять, почему он медлит. Она подошла к нему без страха и остановилась как раз на расстоянии его вытянутой с мечом руки. Не слишком далеко, ибо она не стремилась избежать возмездия, и не слишком близко, чтобы не показалось, что она пытается соблазнить (ей, теперешней, трудно было бы это сделать!), – ровно настолько, чтобы встретить свою смерть в лицо и побыстрее… Подойдя к мужу, она увидела, как сильно постарел Менелай за эти десять лет, сколько седины появилось в его густых волосах и бороде, как он отяжелел. Елена посмотрела ему в глаза, потом перевела взгляд на белый мраморный пол комнаты, отстраненно вдруг представив свою покатившуюся в угол голову, кровавый след за ней. Интересно, в какой угол она покатится – в тот или в этот, под скамью или закатится под кровать? А может, Менелай сначала нанесет ей рану, но не смертельную – так, чтобы она могла его слышать? И начнет свою обличительную речь, которую наверняка сочинил за десять лет? И прикончит ее только после того, как выговорится?
Да, в последние десять лет не было дня, чтобы Менелай не представлял себе эту встречу с Еленой. И молил богов, чтобы они дали ему и ей дожить до этого момента.
Сначала он представлял себе, какие скажет ей слова перед тем, как снесет ей голову. Нет, снести голову – это слишком для нее легко. Он готовил ей страшные казни, каждый день – разные. Ведь она опозорила его перед всем миром, сделала его посмешищем на всю Элладу.
Так он думал десять лет назад, но последние несколько лет его совершенно перестали волновать мысли о себе других. И люди эти, и мысли их оказались больше не важны. Десять лет он только и делал, что убивал. И все вокруг делали то же самое. Но ночами к нему все чаще стали являться убитые им, и становились у его ложа, и молчали. Их было много, но каждый раз с ними была смуглая критянка Тера со свесившейся набок головой, и ее кривая улыбка мучила его больше всего. Чем больше убивал он троянцев, тем больше приходило их в его сны, тем ближе их ряды придвигали к его кровати Теру. Он страшился той ночи, когда она может оказаться совсем рядом… И только кувшин крепкого критского вина, который рабы всегда приносили ему теперь перед сном, помогал забыться. Стремясь убежать от кошмаров и раз и навсегда найти Елене замену, он приводил в свою постель много красивых и очень красивых женщин. Но наложницы или тихо исчезали (их пугало, как страшно кричал он во сне), или он прогонял их сам. С ним снова оставался лишь кувшин вина. И – какая-то неприкаянность. Она была бы совсем невыносима, если бы не война. Иногда ему казалось, что и другие ведут эту войну и не уходят от троянских стен только потому, что за делами войны ни им самим, ни другим не так заметна их собственная неприкаянность, которая связывает их теперь как круговая порука. Что и к остальным в ночи, наверное, приходят их собственные призраки. А винят все в этой войне – его Елену, потому что надо же кого-то винить… Но Елена тут – ни при чем. Просто эта война давно переросла и людей, и героев, и Элладу, и даже богов. Она набухла гневом, проникла всюду, заполнила собою всё. Тогда и пришли кошмары.