«Я хочу с тобой, папа. Возьмешь меня на Остров Блаженства?»

«Это очень, очень далеко отсюда, Уилл».

«Неважно. Мы найдем корабль о тысяче парусов и доплывем!»

«Ну, ну. Такие корабли не на каждом шагу, сынок».

«Но ты же нашел такой!»

«Да, нашел. Я такой нашел».


– Две недели я был прикован к постели – в рану попала инфекция, – то выходя из забытья, то вновь впадая в беспамятство. И все это время твой отец не отходил от меня ни на шаг. Однажды, впрочем, я увидел Хиляля у моего ложа – смутно, словно сквозь вуаль или туман, – и знал до мозга костей, что дошел до порога смерти. Я не удивился, узнав его, и нисколько не испугался. Если уж на то пошло, я был счастлив, что он пришел. Он спросил, чего я хочу. «Чего вы хотите, шейх Пеллинор Уортроп? Вам стоит лишь пожелать, и да исполнится». И из всего, что я мог бы загадать, я попросил его рассказать мне анекдот. И он рассказал. И подвох оказался в том, что я его не помню. Я до сих пор мучаюсь – это был очень смешной анекдот. Но я плохо запоминаю шутки – есть у меня такой недостаток. Моя память в этом направлении… не работает.

Он теребил узел у себя на запястье; его слабая улыбка померкла, и вдруг его охватила злоба – яростная злоба.

– Это… неприемлемо. Я такого не потерплю. Не потерплю, понял? Тебе запрещается умирать. Ты не желал смерти своих родителей и не просился ко мне в дом. Это не твой долг, и не тебе должно его платить.


«Ну, ну, полно. Не плачь. Ты еще очень юн, у тебя впереди годы и годы, чтобы найти его. А до той поры я буду твоим кораблем о тысяче парусов. Свистать всех на плечи, юнга, и уж я отвезу тебя на твой сказочный остров!»


– Я не потерплю, чтобы ты умер, – яростно сказал Уортроп. – Твой отец умер из-за меня, и еще и твоей смерти я не могу себе позволить. Долг меня раздавит. Если ты уйдешь, Уилл Генри, ты и меня за собой утянешь, – натянув веревку.


«Пап, я его вижу! Остров Блаженства! Он горит, как солнце в черной воде».


– Довольно, – закричал он. – Я запрещаю тебе оставлять меня. А теперь – шагом марш, быстро, а ну, поднимайся и кончай с этими глупостями! Я тебя спас. Так что шевелись, ты, глупый, тупой мальчишка!

Он занес руку, привязанную к моей, и с силой ударил меня по щеке.

– Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар, удар, удар!

– Хочешь жить? – заорал он. – Тогда выбирай жить! Выбирай жить!

Задыхаясь, он упал назад в кресло, соединявшая нас веревка сползла вниз по его руке. Излив горесть в воплях, Уортроп высвободил запястье из узла и бросил веревку лежать на моем теле.

Силы оставили его. А вместе с ними – весь страх, вся злость, вся вина, весь стыд, вся гордость – все. Уортроп ничего не чувствовал; он был пуст. Возможно, бог ждет, чтобы мы опустели, чтобы тогда и наполнить нас собой.

Я так говорю, потому что вот что сказал монстролог:

– Пожалуйста, не оставляй меня, Уилл Генри. Я этого не переживу. Ты был почти прав. Я всегда на грани того, чтобы стать как мистер Кендалл. А ты – я не пытаюсь понять как или хотя бы почему, – но ты тянешь меня прочь от края пропасти. Ты – все… ты все, ради чего я остаюсь человеком.

Часть девятая

«Итоговая расстановка сил»

«Ты все, ради чего я остаюсь человеком».

В последующие месяцы – или, если уж быть совершенно точным, годы – монстролог ни разу не поколебался в своем твердом отречении от этих слов. Я, должно быть, бредил; он никогда ничего подобного не говорил; или же – мое любимое – он сказал что-то совсем другое, а я не расслышал. Это куда больше походило на того Пеллинора Уортропа, которого я знал, и почему-то я предпочитал уже знакомую мне его версию. Знакомый Уортроп был предсказуем – и оттого утешителен. Моя мать, благочестивая, как всякая пуританка из Новой Англии, любила говаривать о «днях, когда лев возляжет подле агнца». Хотя я понимаю теологическую мысль, стоящую за этими словами, этот образ не кажется мне умиротворяющим: мне жаль льва, который лишен своей сущности, основы своего бытия. Лев, не действующий подобно льву, не лев, он даже не противоположность льву. Он – насмешка надо львом.