Свет, что ярче тысячи галактик, глубоко впивается мне в глаза. А за ним – глаза Уортропа, темнее самой темной пропасти.

Его пальцы на моем запястье. Холодный стетоскоп, прижатый к моей груди. Моя кровь, стекающая в стеклянные сосуды.

Свет, вгрызающийся в мои глаза.


«Что ты привез мне, папа?»

«Я привез тебе семечко».

«Семечко?»

«Да, золотое семечко с Острова Блаженства, и если ты посадишь его и будешь поливать, оно вырастет в золотое дерево, на котором растут леденцы».

«Леденцы!»

«Да! Золотые леденцы! И мятные, и лакричные конфетки, и лимонные. Почему ты смеешься? Посади его и увидишь».


Я вижу монстролога в дверях. У него что-то в руке.

Веревки.

Он бросает веревки на кресло. Сует руку в карман.

Револьвер.

Он кладет револьвер на столик возле кресла. Кажется мне, или его рука дрожит?

Осторожно он вынимает мою руку из-под одеяла, берет веревку – одну; всего их три, – и обвязывает вокруг моего запястья.

Я парю над ним и не вижу его лица. Он смотрит вниз, на лицо мальчика.

Он отшатывается от кровати; свободный конец веревки свешивается с края постели.

Затем он оборачивается, смахивает веревки с кресла на пол и садится. Довольно долго не двигается.

А затем монстролог берет свободный конец веревки, привязывает его к собственному запястью, откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и спит.


«Где ты был в этот раз, папа?»

«Я же сказал тебе, Вилли. Я был на Острове Блаженства».

«А где он, Остров Блаженства?»

«Ну, сперва тебе понадобится лодка. И не всякая лодка тут пойдет. Тебе придется отыскать самую быструю лодку на свете, корабль о тысяче парусов, и плыть на нем тысячу дней, и вот тогда-то ты увидишь такое, что бывает раз в тысячу лет. Тебе покажется, будто солнце упало в море, потому что каждое дерево на том острове из чистого золота, и каждый листик на них из чистого золота и сияет сам по себе, так что даже в самую темную ночь остров светится, как маяк».


– Я почему-то все думал о твоем отце, – сказал монстролог мальчику. – Он как-то раз спас мне жизнь. Не думаю, что я тебе когда-либо об этом рассказывал.

Комната казалась такой пустой; я ушел туда, куда ему путь был заказан. Не имело, в сущности, никакого значения, могу я слышать его или нет – слова монстролога предназначались не мне одному.

– Аравия, зима семьдесят третьего… или, может, семьдесят четвертого; не помню. Глубокой ночью на наш лагерь напала стая хищников, злобных и чрезвычайно жестоких, – и я имею в виду представителей вида «человек разумный». Разбойники. Мы потеряли трех носильщиков и проводника – очень славного бедуина по имени Хиляль… Его мне было жаль – он очень высоко меня ставил. Даже пытался выдать за меня одну из своих дочерей – замуж или в рабство, я так и не понял точно, потому что так и не успел выучить их язык как следует. В любом случае, вот только что он говорил со мной, улыбался, смеялся – он был очень веселым человеком. Редкий кочевник бывает угрюм, Уилл Генри; и если ты поразмыслишь, ты поймешь, отчего так. И вот – в следующий миг голова его начисто слетает с плеч… Потом я сказал его вдове: «Ваш муж умер, но, по крайней мере, он умер, смеясь». Думаю, это ее хоть немного утешило. Это вторая из лучших смертей, Уилл Генри.

Какая была самая лучшая смерть, он не упомянул.

– В любом случае, твой отец спас меня. Я бы сражался до последнего, хотя бы ради того, чтобы отомстить за Хиляля, однако меня ранили в бедро, и я истекал кровью. Джеймс перекинул меня через седло своего пони и гнал всю ночь – до ближайшей деревни. А когда лошадь упала замертво, остаток пути он нес меня на плечах.