Женщины стояли молча, но Альма почувствовала на себе тяжелые взгляды. Оглянулась – старожилы, стоявшие рядом с ними в строю, смотрели на их группу с чем-то вроде жалости. Одна узница, худая, с седыми прядями в волосах, медленно перекрестилась. Пальцы ее дрожали.

Альма содрогнулась, вглядываясь в лица этих людей – вернее, в то, что от них осталось. Тени. Ходячие скелеты, обтянутые желтой кожей. Их животы неестественно раздулись от голода, а руки и ноги были так худы, что суставы выпирали, будто узлы на веревках.

Они стояли, едва шевелясь. Вши копошились в их спутанных волосах, а блохи прыгали по рваной одежде, пропитанной потом и гнилью. Даже в летнем зное они дрожали, будто их кости промерзли насквозь. Когда узники шли, их качало, как тростник на ветру, – казалось, еще один шаг, и они рассыпятся в прах.

Альма сжала пальцы в кулаки, стараясь не дрожать, и тихо спросила:

– Почему вы перекрестились?

Старуха (если это можно было назвать старостью – ее кожа больше походила на пергамент, натянутый на череп) резко повернулась. Глаза, запавшие в темные провалы глазниц, расширились.

– Оттуда не возвращаются, – прошипела она так, будто боялась, что сам воздух услышит. – Выносят только вперед ногами.

Альма почувствовала, как по спине пробежал ледяной холод.

– Тебе еще повезет, если сразу в газовую попадешь. Видела утром, как новеньких травили?

Альма кивнула. Горло сжалось так, что нельзя было выдавить ни звука.

– Так вот, это – милость. Хуже, если к доктору угодишь.

В ее голосе слово «доктор» прозвучало, как ругательство.

– Видела того красавчика в форме? Чистенький, улыбается? Это он. Мы его «Ангелом Смерти» зовем. Красивый, как архангел, а внутри… – она резко дернула плечом, словно стряхивая с себя его образ, – …пустота. Или ад.

Женщина кашлянула – сухой, надрывный звук, будто кости трутся друг о друга.

– Он любит, когда люди кричат. Чем дольше – тем лучше.

Голос у нее был молодой, даже звонкий, но тело… Тело принадлежало старухе – сгорбленное, с выпирающими ключицами, как у иссохшей птицы. И хотя она говорила по-немецки, в каждом слове сквозила польская жесткость – особенно, когда она произнесла:

– Садист. Даже палачам страшно, когда он начинает свои «эксперименты».

– Вы из Польши? – тихо спросила Альма, стараясь не привлекать внимание охранников.

Женщина горько усмехнулась, обнажив пожелтевшие редкие зубы:

– Да, из Варшавы. Мои братья сгорели заживо в своем доме, когда немцы бомбили город. Муж – его расстреляли в первые дни оккупации. А нас, семьи «предателей», собрали, как скот и…– ее голос сорвался, – разбросали по этим адским местам.

Она неожиданно схватила Альму за руку своими костлявыми пальцами:

– А ты откуда?

– Я…я из Вены, – прошептала Альма, чувствуя, как дрожат ее губы.

Полька с удивлением провела большим пальцем по ее ладони:

– Руки…такие белые, мягкие. Как у ребенка. Ты никогда в жизни не работала, да?

– Я музыкант. Скрипач, – ответила Альма, и вдруг ее глаза наполнились слезами при воспоминании о своем инструменте.

В этот момент раздался резкий окрик на немецком:

– Schweigen! Разойтись!

Полька судорожно сжала Альме руку:

– Вернись живой! Пусть Бог тебя хранит! – ее голос звучал с неожиданной силой.

Альма хотела поблагодарить, но грубый удар прикладом в спину бросил ее вперед. Она едва удержалась на ногах, лишь кивнув в ответ. Последнее, что она увидела – исхудавшую фигуру новой знакомой, сливающуюся с серой массой заключенных, и ее руку, слабо поднятую в прощальном жесте.

Когда её вместе с остальными привели к их бараку, перед ними возникло мрачное деревянное строение. Двустворчатые двери, облупившаяся краска, заколоченные окна – и почему-то решетки, будто кто-то опасался, что узники попытаются вылезти через них.