, а по вечерам читать «Двенадцать и двенадцать»[9] и очень серьезно относиться к каждой ступени. Я смотрел на него, этого жалкого сморчка педика, на типа, с которым у меня меньше общего, чем с марсианином, а потом вдруг попросил его о том, о чем никогда прежде никого не просил. Предложил стать моим поручителем. И знаешь, что он ответил?

– Догадываюсь, что «да».

– «Я очень хочу быть твоим поручителем, – ответил он, – вот только не знаю, способен ли ты это вынести». Черт, дружище!.. Если вдуматься, разве был у меня выбор?


Джек стал ходить на собрания каждый день, а иногда и по два-три раза на дню. И звонил своему поручителю каждое утро и каждый вечер, и первое, что делал, вставая с постели, бухался на колени и благодарил Господа за то, что тот помог ему воздержаться от выпивки. И еще читал «Большую книгу» и «Двенадцать и двенадцать», прорабатывал все ступени вместе со своим поручителем, и, уже не впервые, дошел до девяноста дней, а потом и до шести месяцев, и девяти месяцев, и до целого года, чего никак не удавалось прежде.

Когда он подошел к Четвертой ступени, поручитель заставил его написать обо всех неправедных поступках в жизни и предупредил: если Джек что-то утаит, дальше ему не продвинуться.

– Все равно что выступать с обращением в суде, – добавил поручитель. – Сознаваться в каждом, даже малейшем проступке.

А потом они уселись рядом, и Джек стал читать вслух то, что написал. Поручитель то и дело останавливал его и просил прокомментировать то или иное высказывание, или же что-то уточнить.

– Ну и когда мы с этим покончили, – продолжал откровенничать Джек, – он спросил, каковы мои ощущения, и я… Понимаю, выразился не слишком прилично, но сказал: «Чувство такое, словно только что проглотил самый огромный в истории человечества кусок дерьма».

И вот теперь Джек не пил уже шестнадцать месяцев, и пришло время исправлять старые ошибки. На Восьмой ступени он составил список людей, которым причинил зло или обидел, стал думать, как это исправить. Но тут подошел черед Девятой ступени, а это означало, что пора действительно перейти к конкретным действиям по исправлению ошибок, а это не так-то просто.

– Но разве у меня был выбор? – Он покачал головой. – Господи! Ты только посмотри на часы. Ты выслушал всю мою историю. Только что выслушал трех выступивших на собрании, а теперь еще и меня. А я говорил дольше, чем все они, вместе взятые. Но думаю, мне это пошло на пользу – поговорить с человеком из детства и из старого района. Которого, как тебе известно, давным-давно нет. Старый район… Они все там снесли подчистую и пустили этот долбаный скоростной экспресс.

– Знаю.

– Наверное, он значил для меня нечто большее. Район, я имею в виду. Ты сколько там прожил? Года два?

– Около того.

– А я провел там все детство. Да от одной мысли, что его теперь нет, можно было спиться. «Бедный я бедный, дом, где я вырос, снесли, улиц, на которых играл в стикбол, больше нет, и ля-ля-ля, и ай-ай-ай». Но только не в доме и улицах дело. Мое детство – это целый мир событий и ощущений. И это никуда не исчезло, оно всегда со мной. И вся моя никчемная жизнь. Я должен с этим как-то жить и справляться. – Он взял счет. – Короче, вот такая история. Плачу я, а ты можешь считать этот жест началом исправления ошибок. Платой за то, что задолбал тебя своей болтовней.


Придя домой, я позвонил Джиму Фейберу, и оба мы пришли к мнению, что поручитель Джека, должно быть, настоящий садист и нацист. Но видимо, именно такой человек был ему нужен.

Перед тем как распрощаться, Джек дал мне свой номер телефона, а потому пришлось продиктовать ему мой. Я не большой любитель телефонных разговоров, и Джим – единственный человек, которому я звоню более или менее регулярно. Была одна женщина в Трайбеке, скульпторша Джен Кин, с ней я обычно проводил ночь с субботы на воскресенье и следующее утро, мы созванивались по два-три раза на неделе. Если не считать этого, звонил я по телефону крайне редко и часто попадал не туда.