…на дубе том…» – «На́ш Том?!» – «Не понимаю,
что – наш?» – Но тут является, зевая,
легчайший на помине Томик наш.

10

Как описать? Глаза твои красивы.
Белок почти что синий, а зрачок
вишневый, что ли? черный? Видит Бог,
стараюсь я, но слишком прихотливы
слова, и, песнопевец нерадивый,
о видео мечтаю я, Сашок.
Твоих волос густой и тонкий шелк
рекламе уподоблю я кичливой
«Проктер энд Гэмбл» продукции. Атлас
нежнейшей кожи подойдет как раз
рекламе «Лореаль» и мыла «Фриско».
Прыжки через канаву – «Адидас»
использовать бы мог почти без риска.
А ласковость и резвость – только «Вискас»!

11

Ты горько плачешь в роковом углу.
Бездарно притворяясь, что читаю
Гаспарова, я тихо изнываю,
прервав твою счастливую игру
с водой и рафинадом на полу.
Секунд через 15, обнимая
тебя, я безнадежно понимаю,
как далеко мне, старому козлу,
до Песталоцци… Ну и наплевать!
Тебя еще успеют наказать.
Охотников найдется выше крыши,
Подумаешь, всего-то полкило.
Ведь не со зла ж и явно не назло.
Прости меня. Прижмись ко мне поближе.

12

Пройдут года. Ты станешь вспоминать.
И для тебя вот эта вот жилплощадь,
и мебель дээспэшная, и лошадь
пластмассовая, и моя тетрадь,
в которой я пытаюсь описать
все это, и промокшие галоши
на батарее, и соседский Гоша,
и Томик, норовящий подремать
на свежих простынях, – предстанут раем.
И будет светел и недосягаем
убогий, бестолковый этот быт,
где с мамой мы собачимся, болтаем,
рубли считаем, забываем стыд.
А Мнемозина знай свое творит.

13

Уж полночь. Ты уснула. Я сижу
на кухне, попивая чай остылый.
И так как мне бумаги не хватило,
я на твоих каракулях пишу.
И вот уже благодаря ушу
китаец совладал с нечистой силой
по НТВ, а по второй – дебилы
из фракции какой-то. Я тушу
очередной окурок. Что там снится
тебе, мой ангел? Хмурая столица
ворочается за окном в ночи.
И до сих пор неясно, что случится.
Но протянулись через всю страницу
фломастерного солнышка лучи.

14

«Что это – церковь?» – «Это, Саша, дом,
где молятся». – «А что это – молиться?»
Но тут тебя какая-то синица,
по счастью, отвлекает. Над прудом,
над дядьками с пивком и шашлычком
крест вновь открытой церкви золотится.
И от ответа мне не открутиться.
Хоть лучше бы оставить на потом
беседу эту. «Видишь ли, вообще-то
есть, а верней, должно быть нечто, Саш,
ну, скажем, трансцендентное… Об этом
уже Платон… и Кьеркегор… и наш
Шестов…» Озарены вечерним светом
вода, и крест, и опустевший пляж.

15

Последние лет 20—25
так часто я мусолил фразу эту,
так я привык, притиснув в танце Свету
иль в лифте Валю, горячо шептать:
«Люблю тебя!», что стал подозревать,
что в сих словах иного смысла нету.
И все любови, канувшие в Лету,
мой скепсис не могли поколебать.
И каково же осознать мне было,
что я… что ты… не знаю, как сказать.
Перечеркнув лет 20–25,
Любовь, что движет солнце и светила,
свой смысл мне хоть немножко приоткрыла,
и начал я хоть что-то понимать.

16

Предвижу все. Набоковский фрейдист
хихикает, ручонки потирает,
почесывает пах и приступает
к анализу. А концептуалист,
чьи тексты чтит всяк сущий здесь славист,
плечами сокрушенно пожимает.
И палец указательный вращает
у правого виска метафорист.
Сальери в «Обозренье книжном» лает,
Моца́рт зевок ладошкой прикрывает,
на до́бычу стремится пародист,
все громче хохот, шиканье и свист!
Но жало мудрое упрямо возглашает,
как стан твой пухл и взор твой как лучист!

17

Где прелести чистейшей образцы
представлены на удивленье мира —
Лаура, леди смуглая Шекспира,
дочь химика, которую певцы,
Прекрасной Дамы верные жрецы,
делили, и румяная Пленира —
туда тебя отеческая лира
перенесет. Да чтут тебя чтецы!
А впрочем, нет, сокровище мое!