Её красивые губы изогнулись в странной эмоции, которую Франсиско не сумел уверенно прочитать. Ответа так и не последовало.

И тогда живописец решил, что он уже слишком стар для страха. Тонкая кисть оставила на холсте его подпись, и она же начертала ту дату, которую он избрал этим солнечным, безветренным апрельским днём.

«Второе мая 1808 года в Мадриде». Так Франсиско Гойя и назвал свою картину.


* * *


До второго дня мая Гойя дожил в одиночестве: Муза редко оставляла его столь надолго, но теперь совсем не показывалась. Художник понимал, что его не бросили: так, временная размолвка с единственной истинной любовью. Женщин он знал в своей жизни достаточно, и любая способна была хлопнуть дверью: своенравная ли испанка, чувственная француженка, или страстная итальянка.

Но только не она, конечно же.

Гойя, лишённый слуха, неспособен был различить канонаду артиллеристов Мюрата, и треск ружей гренадёров его гвардейского полка. Но он точно знал, что именно эти звуки наполняли утром прозрачный воздух перед королевским дворцом.

Что привело людей на площадь? Наглость Мюрата, требовавшего выслать в Байонну и младших детей короля Карла IV— устранив всякую угрозу власти французов над Испанией? Возможно. Хотя за последний век величие империи, рождённой в браке Фердинанда и Изабеллы, порядком померкло – но многие ещё помнили, как прежде Испания ставила Францию на колени. И что же теперь: становиться самим?

А может, всё дело действительно заключалось именно в написанной им картине. Неспроста же совпала дата? Разумеется, Гойя никогда и никому не сказал бы, что написал «Второе мая в Мадриде» до восстания, а не после него. Незачем об этому кому-либо знать. Это тайна: его, и Музы.

Стрельбы, грохота пушек, криков ярости и боли, Франсиско не слышал, но кое-что он видел из окна квартиры. Он видел мадридцев: вперемешку – простые оборванцы и хорошо одетые идальго, спешно возводящие баррикады. Тёмные мундиры наполеоновских солдат, собирающиеся в тучу где-то выше по улице, вдалеке. Почему-то он знал, что не только простые горожане сражаются сейчас с оккупантами: вдалеке от дома художника, у казарм Монтелеон, также кипел бой.

Все испанские войска робко остались под своими крышами, устранившись от происходящего. Все, но только не люди из Монтелеона, ведомые Даоисом и Веларде. Гойя знал, что оба обречены. Сам не догадывался, откуда именно, но просто знал.

Не требовалось бы человеком, очень сведущем в политике и военном деле, чтобы догадаться: это восстание – никак не конец, а только начало. Начало тяжёлых и кровавых времён, однако Гойя полагал, что самый тёмный час всегда приходит перед рассветом. И его будущее нисколько не пугало.

Испугало Гойю другое: стук в дверь.

Стук, который он никак не сумел бы услышать, стой по ту сторону двери обычный человек. Раз уж глухота не помешала – значит, художника нынче навещал Кто-то другой. И это точно была не его Муза: она-то всегда являлась безо всяких церемоний. Живописец, иной раз, утром мог просто обнаружить её в собственной постели – хотя засыпал один.

Пришлось открывать, конечно же.

В квартиру вошёл человек, которого Гойя не видел почти четыре десятка лет: и за эти годы его нынешний посетитель ничуть не изменился. Всё то же молодое лицо типичного итальянца, немного смуглое, обрамлённое смолистыми волосами, обращающееся к миру необыкновенным взглядом. У юноши были тёмные глаза кого-то очень старого, и очень мудрого.

Во рту пересохло. Гойя – и давным-давно в Риме, и теперь – одинаково ясно догадывался, с кем имеет дело. Но не смел озвучить такую догадку даже в собственной голове, оформить её в осязаемую мысль.