Как-то раз дон Мартин растолковал ему, что переспать с обозной девкой – грех небольшой, с мусульманской пленницей – менее простительный, а с благородной дамой – еще менее простительный. Переспать с еврейкой наверняка тяжелее всех прочих грехов.

Донья Ракель первой прервала гнетущее молчание. Она старалась говорить весело:

– Позволь узнать, государь, какие стихи ты выберешь для фризов. С надписями дом преисполнится смысла. А какие письмена ты предпочтешь – латинские или арабские?

Дон Альфонсо размышлял сам с собой: «Ишь сколько в ней гонору! Ничем не смущается, гордится собой, своим умом и вкусом. Ну да ничего, я с ней совладаю. И пускай дон Мартин говорит что угодно. Когда-нибудь я все-таки отправлюсь в крестовый поход, и все грехи мне будут отпущены». Вслух он сказал:

– Думаю, госпожа моя, что не стоит мне выбирать стихи и не стоит решать, какие буквы здесь использовать – латинские, арабские или еврейские. – И обратился к Иегуде: – Позволь мне, мой эскривано, высказаться с той же откровенностью, с какой однажды высказалась донья Ракель в Бургосе. То, что вам удалось сделать, прекрасно и впечатляюще. Художники и знатоки вас похвалят. Только мне это все не нравится. Я говорю это вовсе не в укор. Напротив, я изумлен, как хорошо и быстро вы все выполнили. И ты будешь прав, если возразишь: «Ты сам мне так повелел, я всего лишь повиновался». Объясню тебе, в чем тут дело: когда я дал тебе повеление, мне хотелось, чтобы дворец стал как раз таким. Но теперь я долгое время провел в Бургосе, в моем старом суровом замке, в котором нашей донье Ракели показалось так неуютно. Зато сейчас мне неуютно в этом дворце. И сдается мне, даже если будут убраны зеркала, а стены украсятся мудрейшими стихами, я все равно буду чувствовать себя неуютно.

– Крайне сожалею, государь, – с наигранным равнодушием ответил дон Иегуда. – В переустройство вложено много труда и денег, и меня глубоко огорчает, что необдуманное слово, однажды сказанное моей дочерью, побудило тебя отстроить жилище, которое тебе не по душе.

«Со стороны дона Мартина было большой дерзостью попрекать меня тем, что я решил соорудить мавританский дворец, – размышлял про себя король. – И я не буду у него спрашиваться, спать мне или не спать с еврейкой».

– Ты быстро обижаешься, дон Иегуда ибн Эзра, – сказал он, – ты человек гордый, не отрицай того. Когда я хотел дать тебе в качестве альбороке кастильо де Кастро, ты отклонил мое предложение. А ведь мы тогда заключили с тобой крупную сделку, а крупная сделка требует и весомого подарка. Придется тебе загладить промашку, мой эскривано. Дворец этот не по мне – и виноват в том один только я, как я только что тебе объяснил. Дворец этот чересчур роскошен для солдата. Но вам он нравится. Так позволь же подарить его вам.

Лицо Иегуды стало бледным, но еще сильней побледнела донья Ракель.

– Знаю, – продолжал король, – у тебя есть дом, и лучшего ты себе не желаешь. Но может статься, здешнее жилище придется по нраву твоей дочери. Кажется, Галиана когда-то была дворцом мусульманской принцессы? Здесь твоя дочь будет чувствовать себя хорошо, и этот дом ее достоин.

Слова звучали учтиво, но лицо говорившего было мрачно. Лоб короля прорезали глубокие морщины, пронзительно-светлые глаза смотрели на донью Ракель чуть ли не с ненавистью.

Он оторвал взгляд от девушки, вплотную подошел к дону Иегуде и, глядя ему в лицо, произнес негромко, но твердо, напирая на каждое слово, – так, чтобы Ракель все слышала:

– Пойми меня, я хочу, чтобы твоя дочь поселилась здесь.