Напившись, прорицатель, по подбородку которого еще стекали струйки крови, предсказал все дальнейшие приключения героя, включая финальный триумф и старость на сонной Итаке: «В конце концов ты, Одиссей, в старости светлой спокойно умрешь, окруженный всеобщим счастьем народов твоих»[30].
И тут Хорландер, понизивший на последних словах голос до гипнотического монотонного шепота, почти растворившегося в тишине, вдруг вскочил, будто поднявшаяся на дыбы лошадь, яростно бьющая копытами в воздухе, и срывающимся голосом прокричал слова Данте о другом Одиссее, Улиссе средневековой некюйи, не принявшем безбедной старости и спокойной смерти: вернувшись, он, по-прежнему полный жара, когда-то заставившего молодого мужа и отца отплыть к побережью Трои, снова покинул родину ради неизвестности «морского простора».
Раздался гром аплодисментов. На мгновение показалось, что старик-профессор снова молод и полон энергии, словно паруса его корабля наполнил внезапный порыв ветра.
Но лишь на мгновение. Потом он, взмокший от пота и полностью вымотанный, буквально рухнул на стул. Подбежавшая медсестра вытерла ему лоб и увела на улицу. В жестах женщины было что-то ужасно интимное, непрофессиональное, какая-то наглая, почти эротическая ласка, которую Ада наблюдала, трепеща от удивления и отвращения. Может, он, словно Жиль де Ре, пьет детскую кровь?.. «Ужас какой!» – подумала она и вдруг почувствовала, что сама нестерпимо хочет крови, молодой крови и упругой плоти, вздувшихся мышц, свежего дыхания, сильных ног, которые можно обхватить бедрами… Сильных и грациозных, как у фавна, попавшегося ей в парке. Ее обуяли жажда и голод до молодого тела, способного стать ей щитом и спасти от «учтивого спокойствия» смерти.
10
Но, выйдя из зала заседаний, Ада обнаружила, что до ужина целый час, и решила прогуляться по окрестностям. В городе она еще ничего не видела и мало что знала: ее университетская деятельность в Англии, как правило, ограничивалась Оксфордом.
Район кишел магазинчиками студенческой книги, но попадались и лавки, торговавшие газетами или туристическими безделушками. Завешанные плакатами витрины, фотографии старой доброй королевы-матери, постеры с репродукциями известных картин (в основном прерафаэлитов) – время здесь будто остановилось, думала Ада. «Словно я по-прежнему та восемнадцатилетняя девчонка, что дрожала от переполнявших ее эмоций, читая “На маяк”[31], и чувствовала себя бунтаркой, осмелившись обсуждать с дядей Танкреди скандальный роман Форстера “Морис”»[32].
Купив в одной из первых своих поездок в Англию репродукцию «Древа прощения» сэра Эдварда Берн-Джонса, которая на долгие годы прописалась у нее в комнате, Ада всякий раз восхищенно глядела на печального мускулистого Демофонта, безвольно поникшего в объятиях превратившейся в миндальное дерево девушки – та напоминала ей о боярышнике-Сильвии из «Волшебства для Мэриголд». Как только она обзавелась собственной квартирой, картина перекочевала на кухню и обосновалась напротив стола, по соседству со знаменитой фотографией мертвого Че Гевары: глаза широко раскрыты, на переднем плане огромные ступни, как у Христа Мантеньи[33]. Друзья, заходившие пообедать, возмущались: «Только аппетит портит». В ней же это фото пробуждало чувство вины: как и Че, Ада выросла в буржуазной семье, вот только бороться за новый мир у нее получалось плоховато. За это чувство она заплатила отсутствием аппетита, исхудав так, что джинсы падали с бедер, если не затянуть до отказа пояс.
Плакат с Че Геварой затерялся бог знает где во время многочисленных переездов. А вот Демофонт, другой, но все такой же красавец, печально глядел на нее с витрины, ожидая, пока его купит очередная наивная и полная иллюзий студентка-иностранка, какой когда-то была и сама Ада.