Нет. Ни единого слова – даже когда Орфей снова ее теряет. Обернувшись, он видит, как она исчезает, как ее снова засасывает в темную бездну, тянет руки, чтобы обнять, но обнимает лишь пустоту. В том, что она умерла второй раз, Орфей может винить только самого себя: на что тут жаловаться, если недостаточно сильно любишь?
Так почему же вы, женщины, ныне живущие под солнцем, жалуетесь, что мужчины вас не слушают? Что они вас не спрашивают? Что их не интересуют ваши ответы, ваши мысли? Что их обижают, а может, и пугают ваши слова?
Если мужчина теряет вас, теряет во всех смыслах этого слова, то из-за слишком сильной любви. Таково их оправдание. Заткнитесь и не жалуйтесь.
Но ты, Эстелла, еще молода и не имеешь никакого отношения к миру мертвых. Ты принадлежишь новому миру, Эстелла. Миру, где женщины наделены даром речи. Говори. Говори, как я говорю с тобой».
9
Окончание доклада (конечно, не того, что вы только что прочитали, а его обезличенной академической версии, дополненной историческими, критическими и текстологическими ремарками, предназначенными всем слушателям) было встречено сдержанными аплодисментами, скорее вежливыми, чем восторженными. Прямо скажем, весьма короткими аплодисментами: публика хотела поскорее услышать Дитера Хорландера, выступавшего следующим.
Однако те, кто ожидал от профессора чего-то нового – открытия, недавнего озарения, неожиданной филологической интерпретации гомеровских текстов, – остались разочарованны. Видимо, прославленный пожилой мэтр решил не прилагать особенных усилий ради малозначимой летней конференции, а потому попросту «конвертировал» в доклад собственную статью о сошествии Одиссея в Аид в XI песни «Одиссеи». Будучи истинным джентльменом, профессор начал с того, что процитировал недавний пассаж Ады о тени Антиклеи, указав, однако, что Одиссей настолько любил мать, что трижды тщетно пытался ее обнять. Затем он вернулся к фигуре Ахилла, который не проявил радости, услышав лесть гостя. Стоило ли при жизни быть самым могучим из героев, почитаемым товарищами наравне с богами, чтобы, умерев, стать во тьме царем мертвецов? Он предпочитает быть голодным батраком у безнадельного бедняка, но живым, прозябать в нищете и безвестности, изможденным и голодным, зато согретым солнцем.
Произнеся это, Хорландер поежился, словно от внезапного озноба, и обхватил грудь руками, как бы согревая замерзшие ребра. «А он действительно постарел, – подумала Ада с сожалением. – Понимает, что уже одной ногой в могиле, и сочувствует погибшим героям больше, чем их гостю».
Было в удрученном лице Хорландера, дряблом, усталом, морщинистом, нечто отталкивающее: нижние веки давно потеряли тонус и обвисли, обнажив белесую слизистую. Впрочем, немногим лучше был и язык, который старик беспрестанно высовывал, стараясь слизнуть капельки слюны, возникавшие в уголках губ и тонкими струйками стекавшие к подбородку. Руки покрывали бурые пятна, шея мятой серой тряпкой торчала из воротника. Он внушал глубочайшую жалость и вместе с тем отвращение.
Ада задумалась, чувствуют ли прочие собравшиеся что-то подобное. Вот Эстелла, например, – она так молода и свежа, будто только что из душа. Вся такая живая, трепетная; сквозь полупрозрачную кожу видна пульсирующая на горле синяя жилка.
Доклад Хорландера, казалось, подходил к концу. Он говорил о ритуале насыщения мертвых кровью, необходимом, чтобы восстановить их сознание и память, заставить вспомнить и узнать вопрошающего. Поистине ужасная картина: Одиссей с двумя спутниками на краю ямы, наполненной кровью зарезанных жертв, черных овцы и барана. Трое живых, размахивая мечами, сдерживают натиск толпы бледных теней, желающих насытиться и вопящих от нетерпения. Но даже собственной матери Одиссей не дал утолить жажду, пока не явился Тиресий, чтобы рассказать о будущем и о том, суждено ли ему вернуться домой.