Всплывет же всякое… Я посмотрел на Лешика. Никогда бы не подумал, что человек может так быстро перемениться. Лешик был белый, стал красным, потом позеленел, потом снова побелел. Потом по нему радуга побежала, засмотришься. У нас такой телевизор был, под занавес Союза, цветной. Он был то цветной – на свои деньги вполне, – то потом вдруг артачиться начинал, деградировал до оттенков серого. А самое забавное, время от времени он запускал радугу, словно раздумывал – достойны мы цветной картинки, аль нет? Отец тогда бил его по кумполу, приговаривая неласково, телевизор дергал физиономией и выдавал цвет. Потом сдох, то ли от усталости металла, то ли батя его забил-таки.
Лешик ржал в голос, до плача.
– Вот су-ка! – хохотал Лешик, – Это ты чего сказал, про венки и ленты? И труп героя, бляха-муха.
– А… это из «Швейка», – сказал я, – Я оттуда много помню, любил в детстве.
– Ну и детство у тебя было, Интеллигент! – не унимался Лешик, – Венки и ленты…
Видать, моя цитата на него подействовала, как батин удар по «ящику». Лешик снова пустился в цвет, белизна улетучилась, щеки покраснели, кончик носа засиял в темноте. Вот же что слово с человеком делает, даже с таким, как Лешик! Во мне таймер остановился, которым я последний оставшийся нам час отсчитывал.
И тут сверху так долбануло, что земля с остатков потолка посыпалась, как в кино про войну. Я сразу понял – это они нас из миномета накрыли. Решили не рисковать, мало ли что, вдруг у нас еще патроны остались, проще уж миной жахнуть.
Говорила мне бабушка:
– Не радуйся всуе! Пожалеешь!
Что, время жалеть пришло, бабушка? Наверное, оно самое. Потому что еще раз долбануло, и тут же, совсем без перерыва, еще. Два миномета у них, что ли? Из Лешикова угла замычало. Что-то там ворочалось, то, что несколько секунд назад было Лешиком, оно еще подавало голос – но как же мне не нравился этот голос! Это не голос был, просто звук, словно воздух выходил, не встречая препятствий, и, чтобы хоть как-то себя обозначить, легонько дрожал. Никогда бы не подумал, что от человека могут остаться только голосовые связки, или чем там мы звучим. Чем только не звучим, даже задницей иногда, а тут вообще непонятно.
– Леха! – заорал я.
Молчать, похоже, смысла особого уже нету.
– Леха!
Я пополз в его сторону, загребая руками почему-то холодную землю. Почему она такая холодная, если вокруг ад? Пока полз, долгие полтора метра, все ждал – снова жахнет, и не доползу. Потом вдруг остановился… где-то здесь должно быть что-то живое. Протянул руки вперед, а на землю опустить боюсь. Что там, под руками, будет? Или еще «кто», а не уже «что». Хорошо бы.
Опустил, все-таки, руки.
Теплое. Шевелится. Нет, не шевелится, но теплое. Я разбежался ладонями в стороны, как пианист. Справа ничего, только теплое длится, длится, нога, что ли… А под левой ладонью вдруг морда на боку. Нос. Губы. Ухо вот. Блин, где второе? Оно же с другой стороны, не рядом, не паникуй. Ты не ворочай, не ворочай голову, пусть лежит.
– Леша, – позвал я в ухо, – ты меня слышишь?
Где-то там еще могла быть душа, она всегда за ушами. Мне отец говорил за обедом: кушай, чтоб за ушами трещало. Я и понял так, что за ушами то самое, ради чего едим. Если оно трещит, значит жрет, насыщается.
– Слышу, – сказал Лешик, – Чего орешь, вольный психолог.
Негромко так сказал, недовольно. Будто он спал, а я, вредина, ему помешал. Сел я на задницу, и сижу. Мне все равно вдруг стало. Лишь бы снова не жахнуло, а то, сдается, они славно так пристрелялись, гады.
– Слава что? – спросил Лешик.