всякого познания и всякого желания и вне их способности к раскрытию». Нужно ли уточнять, что оба экзистенциала – аффективная расположенность и понимание, о которых заходит речь уже в § 28, ни в коем случае не являются следствием дедукции, а просто-напросто постулатами?

Если трансцендентный по отношению к познанию и воле настрой аффективной расположенности назначается первичным в экзистенции, нетрудно понять, почему подход Хайдеггера в изложении тех, кто его усвоил и принял, так противится любой форме критического аргументирования. Но может ли такой примат аффективного над мыслительным – источник власти над душами, сердцами и умами – стать основой какой-либо собственно философии? Среди близких к Хайдеггеру в 1920-е годы студентов наиболее отстраненное и проницательное суждение в этой связи принадлежит Хансу Йонасу, так высказавшемуся об учении мэтра из Месскирха в своих мемуарах: «Это было не философией, а каким-то сектантством, почти что новым верованием» (Jonas 2003:108).

То, что в кругу хайдеггерианцев первичным является не мысль и не сознательная воля, а настрой аффективной расположенности, для этого написанного пером явно недостаточно, ведь власть Хайдеггера над его учениками в значительной степени объясняется умело вызываемым им завораживающим эффектом его учения. И это учение было не только академическим, оно находило продолжение и усиливалось благодаря образу жизни: лыжные прогулки, ночные бдения, совместное проживание в хижине (Hütte). Обо всем этом нам рассказывают воспоминания Гюнтера Андерса, свидетельства Макса Мюллера, фотографии (юный Гадамер, пилящий дрова в паре с учителем), письма (в частности, к Элизабет Блохман). Над этим веет ярко выраженный дух Jugendbewegung, тогдашнего немецкого «молодежного движения», проникнутого своеобразным эросом.

Действительно, говоря об аффективной расположенности у Хайдеггера, обычно приводят изложение темы ужаса в первой части «Бытия и времени». При этом реже задумываются о том, чем становится настрой экзистенции и аффективной расположенности, когда в судьбе сообщества какого-либо народа, где судьбы уже заранее кем-то возглавлены и ведомы (geleitet), Dasein свершается в общении, борьбе и выборе своего героя (§ 74). Какая же аффективная расположенность объединяет «друзей существенного» в «борьбе за бытие», как Хайдеггер выразился в книге о Канте? Гитлеровский семинар зимы 1933–1934 годов дает ответ: это эрос народа ради фюрера. Одного и единственного фюрера, указующего, говоря словами из курса лекций о «Гимнах» Гёльдерлина следующего года, на область (Bereich) полубогов.

Но как тогда попасть в лад с каким-либо настроем, как с помощью пера вызывать или поддерживать аффективную расположенность? Измерение недосказанности играет здесь важнейшую роль. Благодаря этому Хайдеггеру удается заменить передачу мыслей некой формой инициации, предназначенной лишь «некоторым» – тем, кто способен откликнуться на зов бытия[20]. Именно в такой перспективе незавершенность «Бытия и времени» приобретает весь смысл. Несоразмерность между представленным в § 8 планом, в том числе с проектом «деструкции истории онтологии», восходящим от Канта к Декарту и Аристотелю, и опубликованной частью книги – треть от задуманного – играла важнейшую роль в завораживающем эффекте, который производило это произведение. В силу этого горизонт мысли автора, его ‘философский’ потенциал выглядят более просторными и обширными, чем сам опубликованный труд. Это создает определенный эффект ожидания: Гадамер назвал бы его «горизонтом ожидания» (Erwartungshorizont), на котором Хайдеггер будет играть в течение четверти века, прежде чем объявит, только в 1953 году, в предисловии (Vorbemerkung) к девятому изданию, что, собственно говоря, вторая часть «Бытия и времени» уже невозможна, но есть «путь, остающийся в наши дни еще более необходимым, если вопрос о бытии должен привести в движение наше Dasein».