Так Еремей сказал.

И велел ремни затянуть потуже.

– Не отставайте, – велел Еремей, не оборачиваясь. – Почти уже. Вона, сейчас вокзал будет.

Вокзал.

Четыре дня прошло с того разговора, который я всё как-то пытался уложить не то в своей, не то в Савкиной башке.

Четыре дня.

Два я лежал пластом, пытаясь в себя прийти. А на третий приключился визит Антона Павловича, блуждающий взгляд которого ясно говорил, что мыслями добрейший целитель где-то весьма далеко, да и вообще соображает он мало.

– М-мёртвый… с-совсем м-мёртвый, – сказал он, так и не рискнув отлипнуть от косяка.

– А то, – согласился Еремей. – И ты, падла, виноватый…

– Я? – удивление искреннее. – Я нет…

– Ты в каком состоянии? Да я жаловаться буду… я… – Еремей перехватил целителя за шкирку и рывком подтянул к кровати, на которой я старательно изображал покойника. Антон Павлович вяло трепыхался, а Еремей тыкал и тыкал носом в мою холодную руку.

А то… льда вон сколько извели. Едва вовсе не отморозили.

И не то, чтобы особо нужда была, но Еремей сказал:

– Мало ли, как эту погань допрашивать станут. Он должен быть уверен, что ты покойник.

Лицо мне тоже побелили, а после посыпали какой-то хренью, вроде как плоть разлагаться стала. Ну а уж вонь обеспечил кусок мяса, сунутый в постель.

В общем, Антона Павловича вывернуло, и Еремей с чувством выполненного долга выставил его за дверь пинками. Теперь наш дорогой целитель даже исповеднику на чистом глазу скажет, что я точно помер.

Потом меня отмывали.

И снаряжали в гроб, который предусмотрительно заколотили, потому как помер я от тёмной заразы, да и был некрещёным, и значится, хоронить меня надобно за кладбищенскою оградой и лучше без посторонних, чтоб зараза на кого не перекинулась.

Нет, Еремей уже просветил, что у Охотников свои обычаи. Но для местных деревянный ящик, от которого характерно пованивало тухлятиной – а что, ударила поздняя жара и покойнику положено было слегка подпортиться – стал вполне себе аргументом.

Провожать собралось немало народу. Не из сочувствия к нам с Савкой, скорее из любопытства:

– А я тебе говорю, что спалят. Как есть спалят! – я не узнал, кому принадлежит этот вот тонкий нервный голос. – Потому как если не спалит, то точно мертвяком вернётся! Проклятый…

Батюшка Афанасий заткнул говоруна, во всяком случае звук затрещины был звонким, а голос – характерным:

– Разошлись вы, отроки… – прогремело на заднем дворе. – Помолимся за душу…

В общем, желающих возражать не нашлось, а потому выезжали мы со двора на скрипучей телеге, запряжённой меланхоличным мерином под многоголосую молитву. Телегой управлял Еремей, желающих помочь ему не сыскалось. А он и не настаивал. Вывез на берег реки. Там-то уже ящик опустили в загодя выкопанную яму, а после и подпалили на радость тем, кто пришёл поглядеть.

Горело…

Не знаю. Не видел. Моё дело было – тихо и ровно лежать в узкой нише, которая обнаружилась в дне телеги. Причём не сказать, чтоб под меня сделана. Что-то в ней и прежде возили, явно незаконное, но мелкое. А потому пришлось распластаться, что та камбала под китом.

Еремей сверху сена кинул.

Шинель свою…

Лучше бы мне дал. Лежать было тесно и жёстко, и ещё шея зачесалась, а потом и всё тело разом, то ли от нервов, то ли от мелкого мусора, который просыпался сквозь щели в дереве и прямо в одежду. Обломки сухих стеблей и вовсе пробивали ткань, царапая кожу, что иглы. Я из последних сил удерживался, чтобы не ёрзать и не чесаться, если не руками, то хоть бы всем телом об доски.

– Славный был парень, – голос Сургата заставил меня застыть. И дыхание прям так перехватило: пришёл, скотина этакая.