, и особенно выделялась из них некая организация, упомянутая в уставной грамоте князя Всеволода Мстиславича церкви Святого Иоанна Предтечи на Опоках за 1135 год. Эта церковь считалась покровительницей всего новгородского Торга. При ней работала организация, состоявшая из трёх старост от житьих людей, тысяцкого от чёрных людей (sic!) и двух старост от купцов[243], чтобы «управливати имъ всякiе дъла Иванская и торговая и гостинная и суд торговый»[244]. Для вступления в «Ивановскую сотню» необходимо было уплатить взнос в общество («купцемъ пошлымъ[245] людемъ») 50 гривен серебра (~ 10.225 кг[246]), тысяцкому – «сукно ипьское» (то есть из Фландрии, по названию города Ипр[247]); из каждого вклада купцы жертвовали церкви Святого Иоанна 30[248] гривен серебра[249]. Помимо очевидных преимуществ от членства вроде возможности избираться старостой, купец получал возможность передавать по наследству звание «пошлого» (старинного) купца. Ивановская сотня занимала видное положение в обществе: именно она контролировала взвешивание воска (и, соответственно, уплаты пошлины на взвешивание и торговлю воском)[250]: в церкви хранился «пуд вощаный» и «иваньский локоть»[251]. День усекновения головы Иоанна Предтечи (11 сентября) сотня считала своим «гильдийским праздником», и отмечала его три дня, зажигая в церкви 70 свечей[252] и приглашая владыку служить службу[253]: «…а пъти въ празникъ объдня владыцъ, а назавтръе архимандриту Святого Георгiя, а на третей день игумену Святъй Богородицы изъ Онтонiева монастыря»[254].

В Великом Новгороде существовали и другие известные сотни. Например, «заморьстии» купцы[255], построившие в 1207 году церковь Святой Параскевы Пятницы на «Търговищи», или сотня прáсолов[256], которая в 1403 году «поставиша… в Русе церковь камену святыи Борис и Глеб»[257]. Скорее всего, сотни образовывались по профессиональному признаку и были аналогичны западноевропейским гильдиям и цехам.

Ушкуйники

У Детинца опять неспокойно: народ толпится, шумит. «Ветче?» – как-то обречённо спрашивает Клаус. «Вроде, нет, колокол не звонил». На пристани выстроились длинные – по десять, по пятнадцать метров, хищно выглядящие суда. Узкие, как лезвие меча, ушкуи без кормы и руля – с легко перекидываемым кормилом[258] и резными медвежьими головами спереди и сзади, сами за себя говорят о своём предназначении. На парусах – у кого новгородский крест[259], у кого – процветший[260], у кого – лютый зверь[261]. Несколько сотен человек грузят припасы и оружие, прощаются с роднёй и невестами – те пока ещё не плачут по ушедшим в поход. Среди вязанок со стрелами иногда мелькают неожиданные самострелы.

Все ушкуйники – молодые, за исключением двух богато одетых, с длинными бородами лопатой – видимо, воевод. Доносятся обрывки разговоров: «На Нижний пойдём, пощекочем купчишек… Вроде же как Прокоп[262] на бессермен[263] опять… Лучше припомним костромчанам[264], пустим им красного петуха[265]…Нет, Иван Фёдорович[266] за немецким полоном вновь идёт…»

На пристани не видно ни старост, ни владыки, что удивляет нас: казалось бы, военный поход должен сопровождаться благословлением. «Новагорода не послушав, без владычного благословления идёте», – выговаривает двум сыновьям сквозь слёзы нестарая ещё женщина, разом прибавившая лет десять. «Мама, да вернёмся мы, кто ж за ушкуями угонится? Ты вспомни, как дед на Полную реку[267] ходил, за латынским золотом, пришли все здоровы!»[268] – басит, приглаживая светлые вихры тот, что выглядит постарше. «Золото латынское! – передразнивает его мать. – Вам бы только золото! Хоть бы на Югру пошли за рыбьим зубом