Сам лагерь был зарыт глубоко в ковре норовистых пригородов.
Там она осваивала язык, с самых азов. Бывало, гуляла по улицам, вдоль особенных домов – каждый стоял в середине огромной постриженной лужайки. Дома казались ей бумажными.
Когда она спросила о них преподавателя английского, нарисовав дом и указав на бумагу, он громко расхохотался.
– Ой, не говорите!
Но, отсмеявшись, дал ответ.
– Нет, не бумажные. Это фибра.
– Фи-бра.
– Да.
Другое наблюдение за лагерем и его многочисленными тесными комнатами состояло в том, что он совсем как город: расползался даже в таком узком месте.
В лагере были люди всех цветов.
Всех языков.
Были гордецы с задранными головами и тут же самые пришибленные болезнью волочения ног, каких только можно вообразить. И были те, кто все время улыбался, чтобы не дать выхода сомнениям. А общего у них было то, что все в разной степени тянулись к людям своей национальности. Общая родина склеивала крепче многого другого – и так люди в лагере сходились.
Так и Пенелопа находила людей из своей страны и даже из своего города. Нередко они оказывались весьма радушными, но все это были семьи, а родная кровь крепче, чем общая родина.
Ее то и дело приглашали то на день рождения, то на именины – или просто на посиделки без повода с водкой, варениками, борщом и бигосом, – но странно, как быстро она уходила. Запах этой еды в застоявшемся воздухе был уместен не больше, чем она сама.
Но всерьез ее беспокоило не это.
Нет, единственное, что ее на самом деле пугало, это вид и голоса гостей, поднимавшихся и раскрывавших рты, чтобы в очередной раз спеть Sto Lat. Они пели о доме как об идеальном месте, будто не было никаких причин его покидать. Они обращались к друзьям и родным, как будто слова могли сделать их ближе.
Вместе с тем, как я сказал, она испытывала и благодарность за другие события.
Например, за Новый год, когда она шла по лагерю в полночь и где-то неподалеку взлетали фейерверки – Пенелопа видела их между домами. Великолепные красные и зеленые огненные перья, далекие возгласы.
И вот Пенелопа остановилась посмотреть.
Она улыбнулась.
Наблюдая игру огня в небе, она села на придорожный камень. Свесив руки, покачивалась, едва заметно. «Pikne[15], – думала она. – Прекрасно, и здесь мне предстоит жить». От этой мысли ее глаза плотно закрылись, и она обратилась к закипающей земле:
– Wsta, – сказала она.
И вновь:
– Wsta, wsta[16].
Вставай.
Но Пенелопа не двигалась.
Не время.
Но скоро.
– Просыпайся, Христа ради.
Пенни приходит на Арчер-стрит, а Клэй тем временем начинает процесс постепенного отбредания прочь.
В первый день после моего ультиматума на крыльце он направился к пакету с хлебом и остаткам кофе. Позже, вытирая лицо в ванной, он слышал, как я ухожу на работу. Я остановился над Рори.
Я – в своей грязной заношенной робе.
Рори – все еще наполовину сонный, наполовину неживой после вчерашнего.
– Эй, Рори.
Я тряхнул его.
– Рори!
Он попытался пошевелиться, но не смог.
– О черт, Мэтью, ну что?
– Ты знаешь что. Там опять, блин, почтовый ящик.
– И все? Почем ты знаешь, что это я?
– Я не собираюсь тебе отвечать. Говорю, ты эту срань унесешь и установишь, где стояло.
– Я даже не знаю, где я его выкорчевал.
– На нем же есть номер, да?
– Но я не знаю, какая улица.
И вот момент, которого ждал Клэй:
– И-исусе!
Он через стенку чувствует, как я закипаю, но дальше – по делу:
– Ладно, мне плевать, что ты с ним сделаешь, но я не предполагаю увидеть его здесь, когда вернусь, понял?
Позже, войдя в комнату, Клэй обнаружил, что во время всего разговора Гектор, будто в борцовском поединке, лежал, обвившись вокруг шеи Рори. Кот мурчал и линял одновременно. Мурчанье взлетало до голубиного тона.