Даже родной язык начинает изменять Рубцову, и нечто немецкое – «что есть нового?» – появляется в его стихотворных конструкциях.
Понятно, что так играть нельзя.
Игра эта опасна прежде всего для собственной души, и – случайно ли? – флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:
Чужие слова, отработанные, ставшие штампами, мертвые схемы полностью вытесняют из стихов голос самого Рубцова, превращают стихи в графоманские опусы:
Кощунственно говорить такое о Рубцове, но мы пытаемся проследить, насколько это возможно, подлинный Путь поэта.
А идти по этому Пути было трудно...
И – увы – часто сворачивал Рубцов на уводящие вбок кривые тропинки, и только чудом – вот оно, истинное Чудо! – удавалось ему вернуться назад.
Здесь, наверное, позволительно будет небольшое отступление.
У нас сложился своеобразный жанр воспоминаний-биографий, где в лучших традициях житийной литературы рисуется облик этакого ортодоксально-советского, благостно-русского человека.
Традиция, в принципе заслуживающая внимания, но такие фигуры, как Рубцов, невзирая на все потуги его фанатов, в подобные схемы не вмещаются.
И прежде всего потому, что в биографии Рубцова при всем желании невозможно обнаружить благостного единения поэта с народом...
Напротив, отслеживая его контакты не с приятелями, не со знакомыми, а с народом вообще, обнаруживаешь, что всегда в такие минуты Рубцов чувствовал себя неуютно...
Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его?
Представление это тем более неверное, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) наши идеологи склонны порою зауживать.
Народом они называют лишь современников поэта.
А этот, нынешний, сиюминутный народ не бережет и не может сберечь художника. Современникам не хватает дистанции времени, чтобы по достоинству оценить его.
И надо сказать, что это «небрежение» необходимо и самому художнику, ведь не в приятственно-маниловском диалоге прозревает душа, а в столкновении, в жесткой и беспощадной ломке судьбы.
Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для решительного выбора единственного Пути. Это мужество появится позднее, в 1964 году, а пока... Пока он просто стремится быть таким же, как все.
Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким, как все.
Так что гармония получалась полная – внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...
Рубцов отличался на флоте веселостью и общительностью.
Смело вступал в любой разговор о литературе, о поэзии... И замыкался, только когда начинали расспрашивать его о семье, о родителях.
Однажды Рубцов спросил у Валентина Сафонова:
– У тебя они живы?
– Живы.
– Отец воевал?
Сафонов молча кивнул, испытывая, как он вспоминает, странное стеснение и не решаясь рассказать, что не только отец – вся семья у них, включая и его, и брата Эрика, прошла через войну начиная с самого первого дня. И пережили многое... И за колючей проволокой им довелось посидеть, и в партизанском отряде побывать...
– Ты счастливый: отец и мать есть – не пропадешь! – сказал Николай. – А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся... И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки...