Зато мальки угря в рассоле оказались просто божественными на вкус. Особенно под молодое белое вино сорта сира́.

Сыров на десерт слуги приволокли более двадцати сортов, но сыр «морбье», удививший меня поначалу тонкой прослойкой натуральной золы, затмил их все. Удивительный, неожиданный для сыра сливочно-ореховый вкус. Я от него никак оторваться не мог, особенно под хорошее вино. Все отколупывал и отколупывал помаленьку перед каждым глотком.

В общем, оттянулся я за все свое полуголодное существование в этом времени, и в опочивальню меня опять пришлось под руки волохать. Ладно, я же раненый. Мне простительно и слабость показать.

Ночевал на огромной кровати под балдахином на витых позолоченных столбах, на которой человек десять в ряд можно было положить. Произведение явно не мебельщика, а архитектора.

На настоящем шелковом белье.

Весь грязный на всем чистом. Апофеоз роскоши.

Умыться на ночь мне даже не предложили – на столике только оловянный кубок и серебряный кувшин вина. Но у меня уже не было никаких сил что-то еще требовать.

Зато ночную вазу под кровать мне поставили серебряную, с чеканкой. Руку оттянула, какая была тяжелая. Я ее минут десять вертел – разглядывал, пока огарок свечи не оплыл совсем. Музейная вещь. Вряд ли этот пафосный ночной горшок дожил до наших времен; скорее всего перечеканили его на монеты в революцию или при Бонапарте. В лучшем случае пылится теперь в дальнем запаснике Лувра. Что в принципе одно и то же – никто его не видит. А классный ювелир над ним старался. Очень близко по стилю к школе Бенвенуто Челлини, но, возможно, это один из тех настоящих образцов, от которых великий маэстро отталкивался в своем творчестве. Сам же намекнул в мемуарах о том, что в молодости занимался фабрикацией так называемых «антиков», якобы оставшихся от Древнего Рима. Один из них я и держу в своих руках; возможно, что действительно древнеримский. А Челлини еще и не родился даже.

Свеча погасла.

Все – спать.


Ранним утром, осознавая себя варваром и культурным преступником, едва продрав глаза, я все же свершил акт дефекации в серебряную ночную вазу. Да простят меня потомки. Никогда не понимал японского кайфа: годами копить деньги, чтобы один раз намылиться в золотой ванне.

Кстати о ванне… Где этот самоназначенец Микал? Вот когда надо, то его нет.

Подавляя естественную брезгливость, напялил на себя грязное заскорузлое, пропахшее потом и костром белье и остальную одежду, из которой я не вылезал уже несколько дней, ибо других носильных вещей у меня не наблюдалось. Причем пришлось-таки повозиться, разобраться и понять, что к чему крепится, где завязывается и как все это одевается. Историку это оказалось проще, чем обывателю, а музейщику легче, чем историку. Но времени это заняло уйму.

Раздраженный, с яростным желанием найти Микала и оборвать ему уши, я попытался выйти из помещения. Быстро же вживаюсь в роль «государя», особенно с похмела. Голова болела, а вино у прикроватного столика за ночь выдохлось в открытом кувшине, и на роль алка-зельцера совсем не годилось. К тому же курить хотелось до одурения, что настроения также не поднимало.

Дверь с первого раза открыть не получилось. Заронился в душу подленький страх, что меня коварно провели, как маленького: напоили и заперли. И теперь к Пауку летит гонец с вестью о том, что я – вот такой весь из себя красивый, прямо Аполлону подобный Феб, – только и дожидаюсь в шато Боже его жандармов, которые с удовольствием свезут меня в сырые подвалы Плесси-ле-Тур.

Но серьезно испугаться не успел, так как дверь внезапно немного поддалась и даже стала ругаться чем-то похожим на знакомый мне русский мат.