– Удивительного? – усмехнулся Гершеле. Нехорошо усмехнулся, ох, нехорошо. – Ладно, пойдем, искатель приключений, ребе велел мне привести тебя сразу, как появишься.
Сердце Шаи ухнуло вниз. Ребе его ждал, ребе хочет немедленно говорить с ним. Такого еще не было ни разу за все годы поездок в Меджибож. Тут одно из двух: либо он, Шая, сильно отличился, либо сильно провинился. И второе куда возможней первого, иначе бы Гершеле не улыбался столь глумливо и не говорил бы так задиристо. Ой-вей!
– Мир тебе, – ответил ребе Борух на приветствие хасида, но руки не подал.
И от этого сердца Шаи ухнуло еще ниже.
– Зачем пожаловал? – мрачно спросил ребе.
– Сбежал от лытвака, – ответил Шая.
Лытваком он назвал ребе Шнеур-Залман потому, что тот в отличие от евреев – уроженцев Украины, Польши и Белоруссии изъяснялся на «литовском» диалекте идише. Если честно, это бесило! Бааль-Шем-Тов говорил на нормальном идиш, и Магид, и ребе Борух, и ребе Лейви-Ицхок из Бердичева, и ребе Элимелех из Лиженска, и ребе Зуся из Аниполи, и вообще все вокруг говорили по-человечески, кроме одного этого Залманке, выражавшегося так, что уши вянут.
– От какого еще лытвака? – продолжил расспросы ребе Борух. – Лытваков вокруг пруд пруди.
Шая не хотел даже упоминать неприятное ему имя и поэтому постарался выйти из положения.
– Ну, к нам в Дубно приехал с визитом известный лытвак, вот я и сбежал.
– Что, – удивился ребе Борух. – Виленский Гаон приехал в Дубно?
– Да нет! – воскликнул Шая. – Какой еще Гаон! Залманке из Лиозно!
– Ребе Шнеур-Залман? – переспросил цадик.
– Он самый. Не хочу я его ни видеть, ни слышать! А останься в Дубно, был бы принужден.
Ребе Борух нахмурился.
– Дело еще хуже, чем я предполагал, – произнес он, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.
Шая задрожал, точно заяц. Ничем хорошим такое мрачное раздумье закончиться не могло. Но ведь он не сделал ничего дурного, скорее наоборот – проявил себя как верный, по настоящему преданный хасид! За что же ребе рассердился?
– За унижение праведника, – поднял ребе Борух голову. – Небеса вынесли суровый приговор. У тебя отобрали долю в будущем мире, а дни в этом мире уже сочтены. Мало того, за пренебрежение и насмешку ты не удостоишься быть похороненным по-еврейски и будешь закопан рядом с иноверцами.
– Ребе! – вскричал Шая. – Ребе сделайте что-нибудь! Отмените приговор, ребе!
– Не могу, – мрачно ответил цадик. – Пытался, но не могу. Мчись обратно в Дубно, проси ребе Шнеур-Залмана. Только он может тебя спасти.
Как Шая провел ту субботу, лучше не говорить. За окнами синагоги сияло яркое солнце, а у него в глазах стояла тьма такая, что с трудом удавалось разбирать буквы в молитвеннике. Хорошо еще, что большую часть молитв он знал наизусть.
Как только синие ночные тени навалились на Меджибож, Шая помчался в Дубно. Пробиться к ребе Шнеур-Залману оказалось совсем не простым делом, но он пробился. Тот выслушал его покаянную речь, подобно ребе Боруху, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.
Шая стоял, смотрел на праведника и проклинал себя на все лады. Что дернуло его вести столь идиотским образом? Гордыня и больше ничего! Да еще, пожалуй, длинный язык. Пора бы в его годы научиться взвешивать слова, а не без разбору выбрасывать их изо рта, подобно шелухе от семечек.
– Этот мир ты потерял безвозвратно, – произнес цадик, подняв голову. – Будущий я беру на себя, а упокоение на еврейском кладбище зависит от твоих поступков. Увы, сделать больше не в моих силах.
Шая расплакался, точно маленький ребенок, и пошел домой. С того самого дня беды ринулись за ним вдогонку, словно стая волков. Сначала уехали в дальние края дети, затем скончалась в одночасье жена, пошла прахом торговля, за долги ушли с торгов дом и все имущество. Община из милосердия дала бывшему богачу несложную работу, заверять официальные документы, и большую часть дня он сидел в синагоге над святыми книгами. То, что Шая всю жизнь откладывал «на потом», теперь стало главным его занятием.