– Ну вот и ваш дом. Так не забудьте передать привет.

Он пожимает ей руку, смотрит на нее рассеянно.

– Вы говорите, она плакала?..

– Кто?

– Ваша сестра.

– Да. Вера плакала. Она кричала: «Я лучше умру…»

– Передайте ей привет и скажите… Нет, ничего не говорите… Только непременно передайте привет. А вы какая большая стали, совсем барышня. Много учитесь? До свиданья.

Он снимает шляпу и быстро уходит. Люка поднимается по лестнице, но на площадке поворачивает и бежит вниз назад на улицу.

– Арсений Николаевич, – кричит она, задыхаясь. – Арсений Николаевич!

Улица пуста. Прямо перед домом желтеет фонарь. Дождь звонко барабанит по тротуару.

– Арсений Николаевич!

Люка добегает до угла, смотрит налево, направо, все пусто. Куда он пошел? В ту сторону?.. Или туда? Нет, теперь его не найти, не догнать…

Она снова возвращается, медленно всходит по лестнице, отпирает входную дверь и, не снимая пальто, садится прямо на пол в прихожей, прижимает голову к стене и плачет. Промокшая юбка тяжело прилипает к голым коленям, на полу холодно и твердо. Слезы быстро текут по щекам. Темно, холодно, безнадежно. Но так и надо, так и надо…

Наконец, наплакавшись, она встает, сбрасывает пальто, зажигает свет и, все еще вздрагивая от слез и холода, идет в столовую. Она сама виновата. Она не сумела. Надо было позвать его домой. И было бы так хорошо. Вдвоем, одни… Это, может быть, единственный случай. Единственный случай в ее жизни. И она не сумела. А было бы так хорошо.

Он сел бы здесь, рядом с ней, на диван. Она очистила бы для него апельсин.

– У вас волосы мокрые, – сказал бы он и вытер бы ей голову своим белым шелковым платком. – Какая вы стали большая, Люка. Совсем взрослая…

– Да. Мне на Рождество исполнилось пятнадцать лет.

– Неужели уже пятнадцать?..

Он бы посмотрел на нее внимательно и долго.

– Какая вы хорошенькая, Люка.

Она бы ничего не ответила и даже, может быть, немного покраснела бы.

– Вам пятнадцать лет, Люка. Теперь вы большая, и я могу вам сказать…

– Что? – спросила бы она тихо.

– Разве вы не понимаете?.. Разве вы не знаете, отчего я ждал вас тогда, отчего я ждал вас сегодня под дождем?..

Она покачала бы головой:

– Нет, я не знаю, – и ей стало бы страшно, еще страшнее, еще блаженней, чем только что под зонтиком.

– Люка. – Он взял бы ее руку и, повернув, поцеловал бы в ладонь. Непременно в ладонь. – Люка, я люблю вас. Я всегда любил вас, я только ждал, когда вам можно будет сказать. – Он наклонился бы к ней совсем близко. – Еще в Петербурге. Еще в Мондоре. Я всегда любил вас…

5

Приемная доктора.

– Не волнуйся, – шепчет Екатерина Львовна. – Уже скоро. Следующая твоя очередь.

Вера рассматривает гравюры на стенах. Голубой маркиз обнимает сиреневую маркизу, на другой пастух целует пастушку и у ног их лежат белые овцы. Вера брезгливо кривит губы – целуются, обнимаются, чтоб потом так мучиться, как она сейчас.

Вера смотрит на них, и ей кажется, что маркиза и пастушка на гравюрах меняются, тонкие талии распухают, под юбками вздымаются большие животы и губы вместо улыбки складываются в страдальческую гримасу. И овцы огромные, с раздутыми боками, круглые как шары.

Вера отворачивается. У стены пузатый комод… Какой противный… Он тоже как будто…

Она брезгливо пожимает плечами. Все, все напоминает. Куда ни взглянуть. И поворачивается к матери.

– Что, Верочка?

В больших серых глазах Екатерины Львовны выражение любви и страха. И лицо совсем такое, как на старой карточке, снятой двадцать два года тому назад.

– Я была тогда беременна тобой, Верочка, – говорила Екатерина Львовна, показывая Вере карточку. – А платье это было прелестное. Лиф весь обшит кисточками. И шляпка палевая. Еще малозаметно было…