Донесся запах мочи. Заросший до бровей бородой, с волосами, связанными в хвост, человечек, с широким добрым лицом, подмигнул мне в свете фонаря и, одним рывком догнав снова мою судьбу, растворился во тьме переулка.

V

В некоторых из нас божество. Влечение – первый его признак. Божество излучает притяжение, магический магнетизм. В этом смысле оно больше, чем человек. Жадность и несокрушимость – тоже признаки божества.

Да, теперь она любит ткани. Ездит в Сан-Франциско, город моей юности, на улицу Клемент выбирать в китайских лавочках шелк. Так повелось, что она живет там, где я жил какое-то время когда-то, будто разведчик ее полка.

Вечерами она медитирует в саду на развешанное полотнище.

Забивает косяк и постепенно переселяется в узоры. Такая забава на холмах Беркли – сквозь акации и олеандры блещет закат над заливом, небоскребы Сан-Франциско пылают отраженным солнцем вдалеке, сутулятся портовые краны Окленда.

Любимый ее сорт – Soft Amnesia. Так растет наша с ней безучастность.

Жила она в Сокольниках, на десятом этаже, окнами на парк. Глаза ее меняли цвет в зависимости от времени суток – от александрита до аметиста.

Она красиво курила, держа сигарету на отлете.

Сидела на стуле, поджимая ноги к груди.

Еще одна, о юность, промолчит. Твердила «нет», зачем слова, бери как есть. Хотела белой скатерти, свечей, фарфора, теперь всего хватает. В то же время она лишь кальций под лужайками Коннектикута, Новой Англии, Уэльса. И Калифорнии. Как много чаек мертвых хранит твое дыхание над Беркли.

Как долог взгляд через залив, как много вспомнится, пока достигнет небоскребов.

Как мало знания в нашем разделенном – историей и океаном, бездна – дитя обоих. Да, моря слагаются из течей. История – из праха, в этом суть.

Любовь скатерку стелет простыней, двумя руками приближая песни. Нам нашу наготу нельзя сносить. Так много сложено в одном объятии, здесь столько солнца, зелени и ягод, подземных льдов и рек, несущих этих слепых щенят, какими были мы на кончике луча, в руке судьбы или чего-то больше, бессмысленного, как все наше время.

Двоих тебе родить, троих. Отныне шум океана станет лучшей колыбельной для наших нерожденных, для меня.

Пересекая небо мерзлотой, когда решишь мне отогреть свой поцелуй, вместе с империей, отыгранной у стали, я здесь, я на лужайке камень твой.

VI

Одна всегда молчала, как судьба, курила, думала, два слова иногда обронит, неизменна, как расплавленная вода.

Звезда ее отлита из свинца. Беременна, встает у зеркала и зажигает огненные горы. И горькую улыбку свирепой рабыни. В Сокольниках еще звенят ее коньки, скрежещет тормоз зубчатый и пируэт.

Где истина? В лыжне, бегущей вдоль сожженных взрывом газопровода берез.

В путях Казанского и Ярославского, в хорьковой жаркой шубе Москвы палатной, по бульварам родным раскиданной. Сережка отцветшей липы за виском, столь близко нагота и песнь спартанки. Как я рубился за тебя, один Господь, один.

В Томилине заборы дачные сиренью сломлены. Теперь я далеко, где и мечтал, на самом краю пустыни, лишь я прикоснулся: «Такая клятва разрывает сердце».

И солнце в волосах, и эта стать, любовь, колени, плечи, бедра, этот шелк.

Здесь горизонт пробит закатом. Здесь Нил течет, а я на дне, здесь Троя.

Здесь духов больше, чем людей. Здесь жернова смололи вечность.

VII

Тридцать лет назад я хотел только одного – писать, и все свое существо посвятил этому делу. Я и помыслить не мог, чтобы с кем-то сойтись на этой почве, кроме N. Все детство и юность я занимался физикой и математикой, был в них неплох и даже привык в своей окрестности обитать на локальных вершинах. Литература мне казалась новым нешуточным делом, к которому можно было применить свои способности. Тем более мне казалось интересным попробовать себя в незнакомой области. Интуитивно я был убежден, что даже через заблуждения появляется в мире что-то существенное. И не задумываясь пустил научную карьеру под откос – бросился с головой в новые смыслы. Единственное, в чем я был уверен, – так это в том, что хочу заниматься только тем, что мне нравится больше всего. Я вовремя осознал, что в пучине словесности – среди слов мне лично ясней видится замысел мира, чем внутри дебрей научных моделей. Наука неизбежно ощущалась более старой и изношенной, чем язык. Время было такое – время перемен. С помощью новой литературы должны были создаваться новая страна, новый народ, общество, государство. Честно говоря, я не сильно промахнулся в своем восприятии мироздания – ибо в теорфизике за тридцать лет мало что сдвинулось в сторону мощных откровений. Ожидаемое вот-вот открытие теории единого поля так и не состоялось – и сейчас эта проблематика рождает скорее кризисное состояние, чем ожидание прорыва. С точки зрения Эйнштейна и Ньютона,