– В каком это смысле?

– Тебе будет чем гордиться – что само по себе немало!

Это было для меня открытием, но я продолжал ерепениться:

– Понимаю, что поступил нехорошо, ударив его вот так, без предупреждения. Но извиняться у всех на виду…

– Кеньон будет ждать тебя в восемь. У тебя еще есть время передумать!

Тут меня прорвало:

– Вот что, Грешам! Я так сделаю только по той причине, что тебе это кажется правильным. Не побоюсь сказать, что еще не встречал джентльмена достойней тебя, а уж побродил я по свету порядочно! Ты сказал, что так надо, значит, так тому и быть. А уж что из этого выйдет – посмотрим!

Питер глянул на меня и кивнул:

– Что ж, я польщен. Такой комплимент сделан мне впервые. Надеюсь, Шерберн, что дело не кончится для тебя плохо.

Последняя фраза прозвучала как сигнал к расставанию. Я попрощался и пошел переваривать мои заботы в одиночестве. Занятие это было не из приятных, и в конце концов я решил: если кто-то смерит меня презрительным взглядом или ухмыльнется, когда буду приносить Кеньону мои извинения, – тут же выхвачу револьверы и полью их всех свинцом из обоих стволов. Такое им устрою веселье, какого в Эмити отродясь не видели, несмотря на всю его шумную историю!

Вы скажете, что я рассуждал не по-христиански, но в то время меня не слишком волновало, что хорошо, а что плохо с этой точки зрения. Гораздо больше меня тревожило, что хорошо и что плохо для такого человека, как Джон Шерберн, он же Хват, он же множество других прозвищ, из которых Бульдог произносилось не чаще, чем остальные.

Из сказанного вы, должно быть, заключили, что репутация у меня была громкая, но далеко не самая лучшая. Да, признаюсь, за мою жизнь я сменил три-четыре сотни гнездышек вроде Эмити, и в большинство из них залетал по приглашению револьверных стволов.

Прошло несколько часов, а я все пережевывал факты, накопившиеся за этот день. И вдруг подумал, что тридцать два года моей жизни потрачены впустую. Помотало и поносило меня по свету немало, да только все мои друзья оказывались лишь случайными попутчиками. В целом мире не было ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, которым я был бы дорог. А когда тебе тридцать два, не так-то много остается времени, чтобы обзавестись близкими людьми. С малых лет я дрался за право ходить по земле, заставлял считаться со мной тяжелым ударом и метким выстрелом. И за что же меня уважать? Пожалуй, и не за что.

Словом, остаток дня я провел невесело, наедине с моими револьверами, готовясь просить прощение в салуне Грешама. Я хотел посидеть так подольше и еще не раз все обдумать, но время летело как птица, и незаметно подступили сумерки. Настала пора собираться.

Было почти восемь, когда я вошел в салун. И сразу понял: Том Кеньон всех успел предупредить, какое представление здесь готовится. По дороге я еще наивно полагал, что зайду внутрь никем не замеченный, быстро приближусь к Кеньону и пробормочу слова извинения так, что, кроме него, меня услышат от силы человека три. Однако, стоя в дверях, увидел, что по бокам Тома стоит добрая дюжина молодцев и весь бар набит битком – не протолкнуться.

Казалось, здесь собралась половина мужского населения Эмити, и все они ждали меня! Едва я вошел, на меня уставились десятки глаз – неприятное, должен заметить, зрелище. На секунду я замер, ощупывая рукоятки кольтов. Уж они-то всегда могли повести разговор за меня, наверное, и были моими единственными друзьями… Нет! Я понял, что говорить придется самому; у стойки бара со стаканом пива в руке стоял Грешам, он смеялся, беседуя с каким-то молодым мексиканцем. И хотя взгляд его будто бы лишь случайно скользнул по моему лицу, я понял – Питер заметил меня и ждет.