Но тот, представьте, только отмахнулся и заявил:

– Если человек хочет жить в Эмити спокойно, он должен усмирять свой гнев. Например, я, Шерберн, перестал носить с собой огнестрельное оружие. Вот и сейчас у меня нет при себе револьвера. Беру его только в те дни, когда нужно идти по следу этого краснокожего упыря, этого… этого…

Как видно, он и сам не всегда мог совладать со своим гневом. Я не верил моим глазам: хладнокровие, с которым Питер до сих пор держался, даже когда рассказывал про гибель брата, неожиданно его покинуло. Но благодаря именно этому всплеску я проникся к нему еще большей симпатией. До этого он казался мне слишком уж правильным; увидев же, что он, как и я, способен ненавидеть – пускай даже какого-то индейца, – захотел вновь пожать ему руку.

Однако куда сильнее меня поразило то, что он сказал насчет револьвера.

– Постой, Грешам, это правда, что ты ходишь без оружия? – решил я уточнить.

– Ну конечно, Шерберн. Разумеется, правда.

– Хочешь сказать, – не унимался я, – что у тебя и сейчас нет револьвера под мышкой? Что ты выехал из Эмити, рискуя в любой момент встретиться с индейцами, и, если бы это произошло, дрался бы голыми руками?

– На случай особой нужды у меня есть охотничий нож.

– Охотничий нож?! – завопил я истерически. – Скажи-ка, охотничий нож!

– Ну да, – невозмутимо отозвался он и, достав нож, подбросил его на ладони. – Если хочешь знать, в ближнем бою он не такая уж плохая штука. По мне лучше, чтобы противник послал в меня пулю, чем швырнул нож, при условии, конечно, что он умеет обращаться с холодным оружием.

А умел ли это делать сам Грешам, спрашивать не пришлось – об этом свидетельствовала та небрежная манера, с которой он теребил лезвие. Затем не глядя Питер сунул оружие в ножны и спрятал его за пазуху с такой непринужденностью, будто это были часы на цепочке. Мое уважение к нему вышло за все мыслимые границы.

И все же казалось странным, что человек в здравом уме может каждый день выходить безоружным на улицу в таком милом городке, как Эмити. Мое недоумение я выразил так:

– Верю. Но объясни, зачем подвергать себя опасности, расхаживая без револьвера в толпе?

– Опасности? – улыбнулся Грешам. – Впрочем, ты не первый удивляешься, хотя на самом деле никакой опасности нет. Когда у парня оружие, он готов к драке и всем своим видом показывает: меня, дескать, только тронь, я тут же начну стрелять! А теперь представь, что будет, если на пути окажется другой, такой же. Вот они встретились, стоят лицом к лицу, и ни один из них не желает отойти в сторону. Ба-бах! И как минимум, один труп! Но вот я выхожу, как ты говоришь, в толпу, зная, что у меня оружия нет. Не важно, знают ли это другие, – главное, знаю я! Если на пути возникнет опасность, попросту ее обойду. Я не ищу ссор, держусь на заднем плане и всегда готов выслушать чужое мнение. Мое самолюбие ничуть не страдает, если приходится уходить, почувствовав, что дело запахло жареным. В результате на мне нет ни единого шрама от уличной перестрелки или драки в салуне, а между тем я содержу салун, и отель, и казино! По-моему, это доказывает одну простую истину: человек получает то, что выбирает сам. Даже в таком пчелином улье, как Эмити.

Слушая его, я уже был готов во все это поверить и все-таки тут же запротестовал:

– Грешам, для тебя это, может, и верно, но уж никак не для других. Потому что такой, как ты, – один на десять тысяч, если не на миллион!

– Чушь! – отрезал Питер. – А вот и дом Кеньона.

Мы постучались, и к нам вышел Том Кеньон собственной персоной. Скользнув взглядом по лицу Грешама, злобно уставился на меня. Угостил я его крепко: правую сторону подбородка украшала синеватая опухоль, вокруг головы был повязан бинт. Вероятно, Кеньон ободрал затылок, проехавшись им по стойке.