Кнуд убежал от «матушки» и наткнулся на «батюшку»! Дерево это, особенно лунными вечерами, казалось Кнуду таким родным, таким знакомым!
Но дело-то было вовсе не в лунном свете, а в старой иве.
И тут Кнуду стало невтерпёж, а почему? Спросите иву, спросите цветущую бузину! Кнуд распростился с хозяином и с Нюрнбергом и пошёл дальше.
Ни с кем не говорил он о Йоханне, глубоко в сердце схоронил он своё горе; история же о двух коврижках приобрела теперь для него особенно глубокое значение. Теперь он понял, почему у кавалера сидела в груди горькая миндалина: и у него самого вся душа была отравлена горечью; Йоханна же, всегда такая ласковая, приветливая, была просто медовою коврижкою!.. И ему стало не по себе; должно быть, ремень котомки слишком давил ему грудь, трудно было дышать. Он ослабил ремень, но толку не вышло: окружающий его мир давно ведь уже как-то сузился для него, как бы убавился на целую половину, и эту-то половину Кнуд носил в себе – вот оно что! Вот отчего ему было так тяжело.
Только при виде высоких гор он почувствовал, что на сердце у него стало как будто полегче, границы света опять как будто расширились, а мысли невольно обратились к окружающему, и на глазах выступили слёзы. Альпы показались ему сложенными крыльями земли. Что если бы она развернула, распустила эти огромные крылья, испещрённые чудными рисунками: тёмными лесами, бурными водопадами, облаками и снежными шапками! «В день Страшного суда так и будет! Земля развернёт свои широкие крылья, полетит к Богу и лопнет, как мыльный пузырь, в лучах его света! Ах, если бы это было сегодня!» – вздыхал Кнуд.
Тихо брёл он по стране, казавшейся ему цветущим фруктовым садом. С деревянных балкончиков кивали ему головками девушки-кружевницы; вершины гор горели под лучами вечернего солнца, как жар. Он взглянул на зелёные озёра, окружённые тёмными деревьями, и вспомнился ему берег Кёгского залива… Но в душе его уже не было прежней смертной тоски, она сменилась тихой грустью.
Там, где Рейн одною бесконечною волною стремится вперёд, обрывается со скалы и, разбиваясь о камни, выбрасывает в воздух охапки белоснежной пены – как будто тут колыбель облаков, где радуга порхает над водою, словно вьющаяся по ветру лента, Кнуду вспомнилась водяная мельница в Кёге, где вода тоже кипела и разбивалась в облачную пену под колёсами.
Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь так много было ив и бузины! И он отправился дальше, за высокие, величественные горы, проходил по ущельям и по горным тропинкам, лепившимся возле отвесных, как стены, скал, словно ласточкины гнёзда. В глубине пропастей шумели водопады, облака ползли под его ногами, а он всё шёл да шёл, под тёплыми лучами солнца, по чертополоху, альпийским розам и снегам, дальше и дальше, и вот наконец – прощай, север! Кнуд спустился в долину и очутился в тени каштанов, дорога шла мимо виноградников и маисовых полей. Горы встали стеною между ним и всеми воспоминаниями; так оно и следовало.
Вот Кнуд и в большом, великолепном городе Милане; он нашёл здесь немецкого мастера и стал у него работать. Хозяева его оказались славными, честными и трудолюбивыми людьми; они от души полюбили тихого, кроткого и набожного юношу, который мало говорил, но много работал. И у него самого на душе стало как будто полегче; казалось, Бог наконец сжалился над ним и снял с его души тяжёлое бремя.
Первым удовольствием стало для Кнуда взбираться на самый верх величественного мраморного собора, который со всеми своими остроконечными башнями, шпилями, высокими сводами и лепными украшениями казался изваянным из снегов его родины. Из-за каждого выступа, из-под каждой арки улыбались ему белые мраморные статуи. Он взбирался на самый верх: над головою его расстилалось голубое небо, под ногами – город, а кругом вширь и вдаль раскинулась Ломбардская долина, ограниченная к северу высокими горами, вечно покрытыми снегом. Он вспоминал при этом кёгскую церковь, её красные, увитые плющом стены, но воспоминание это не будило в нём тоски по родине. Нет, пусть его схоронят тут, за горами!