, – сказал Роджер, – ужасно красиво». Просто превосходно – храм из песчаника лучше, чем на Сунионе. Удивительно, что гений способен сделать на небольшом пространстве – идеально выверенные пропорции, – однако дождь заставил нас при первой возможности спуститься к лодке. Они поймали красную рыбу и осьминога. Как? Ну, делается наживка из лука, хлеба и т.д., а когда приплывает рыба, то в воду бросают динамит и «пуф!» – всплывает мертвая рыба, которую достают гарпуном. Это запрещено. «Никто не увидит», – сказал кочегар с прекрасной греческой улыбкой – улыбкой погонщиков мулов или таксистов. Роджер и Марджери были верхом и выглядели очень странно, взбираясь на холм – polie makria [далекий-предалекий] холм, как назвала его светлолицая девушка. Люди здесь ужасно бедны, приходят и предлагают цветы в обмен на остатки обеда.

Как же я была сегодня счастлива в маленькой круглой византийской церкви на склонах горы Имитос. Почему мы не можем вечно так жить, спрашивала я себя; жарко, конечно, не стало, но дождь прекратился, а жизнь показалась очень свободной и полной прекрасных вещей; целина, запах тимьяна, кипарисы, маленький дворик, где сидели Р. и М., увлеченно рисуя; большая мраморно-белая собака спала в углу; обычные хрупкие женщины расхаживают в тапочках по своим верхним балконам со старыми кусками резного мрамора вместо дверных косяков. Я нарвала немного диких анемонов и орхидей. По хорошим дорогам едем быстро, по ухабистым плетемся.

Говорили сегодня о книге Макса Истмена472 и теории искусства Роджера; делились историями. М. рассказывала о том, как упала с лошади в Канаде, о жизни Джулиана473, о миссис Мейсфилд474 – поверхностные истории, поскольку она не входит в наш круг и исчезнет из поля зрения по возвращении – вряд ли мы ей интересны. Она никогда не опаздывает на поезда и страстно любит сыр… Завтра рано утром едем в Нафплион475.


2 мая, понедельник.


Сейчас без пяти минут десять, но где же я сижу и пишу своими пером и чернилами? Вовсе не в кабинете, а в ущелье или долине в Дельфах, под оливковым деревом, на сухой земле, усыпанной белыми маргаритками. Л. рядом со мной читает греческую грамматику; вот, кажется, пролетела ласточка. Напротив меня возвышаются уступы серых скал, на каждом из которых растут оливковые деревья и маленькие кустики, а если я поднимусь выше, то увижу огромную лысую серо-черную гору, а затем совершенно безоблачное небо. И вот снова горячая земля и мушки в бутонах цветов. Козы позвякивают колокольчиками; старик проскакал на своем муле; мы у подножия холма, на вершине которого расположены Дельфы, а Роджер и Марджери делают наброски. На оливковое дерево только что села саранча.

Таким образом, я хочу запечатлеть сцену, которая скоро забудется навсегда. Возможно, я пытаюсь отмахнуться от беса, который шепчет, вероятно, необоснованно, что нужно написать о том, как мы съездили в Коринф, Нафплион, Микены, Мистру, Триполиc и обратно в Афины, когда палило солнце, а на мне было шелковое платье, и мы пошли в сады, а затем в субботу в семь утра отправились в Дельфы. Надо бы написать обо всех этих местах и, возможно, попытаться зафиксировать те образы, которые крутятся у меня в голове, пока мы едем. Поездки очень долгие; ветер, солнце; губы опухли, потемнели, потрескались; нос шелушится; щеки горячие и сухие, будто сидишь прямо у камина. От тщеславия не осталось и следа. Чувствую себя крестьянкой. Это напомнило мне о той радости, с которой я увидела в баре отеля «Majestic» прилично одетую женщину, выпивавшую с пузатым пожилым греком в тот день, когда мы вернулись обветренные, пыльные, рыжие, золотые, черные, коричневые, помятые (морщины М. как полосы на шерсти дикого зверя). После четырех-пяти дней среди крестьян и их простоватой красоты, острота и тонкость цивилизации щекочут нервы на высшем уровне – душа поет.