8 мая, воскресенье.
Вот он – последний вечер; очень жарко и пыльно. Громкоговоритель надрывается. Л. читает, но без удовольствия, Этель Смит477; без двух минут семь, а значит, у меня есть около получаса, чтобы сделать запись в дневнике. Я использовала только десять из своих ста перьев; чернил еще много, равно как и чистых листов. Все дело в том, что это лучший отпуск за последние годы. Так приятно было идти на почту после булочки с медом, очень жарко, но всегда есть чем заняться. (Даже здесь мне не нравятся воскресенья: мальчишки, похожие на желтых птенцов, сейчас бьют в барабаны, а собаки лают.)
Мы поехали на Эгину [6 мая]; солнце и синева постепенно рассеивали туман; мы с Л. нашли пустынную бухту с бледной и чистой водой – нет, не бледной, но прозрачной, будто жидкое желе, дрожащее на камнях, ракушках и анемонах. Л. прошел шаткой походкой по камням и нырнул в воду; я плескалась. Песок обжигал мои босые ноги. Я высушила их и еще минуту терпела жар. Девственное море. Из храма этот остров выглядел затерянным в южных морях – островом, где голые туземцы соберутся на берегу, чтобы посмотреть на причаливающие лодки. М., чья человечность растет и крепнет или, быть может, находит выход, расстроилась из-за количества предоставленных ослов – мы взяли только двух. Тут девушки [?] потянули меня за руки. «Поехали, поехали, – говорили они, – очень жарко, впереди круча». Мы притворились дрожащими – мол, кататься слишком холодно. Дети пришли собирать ирисы и желтые маки.
Тем не менее я не могу заполнить дневник, даже если буду писать так быстро, как сейчас. Я почти ничего не читала – только Истмена по совету Роджера, Уэллса и Марри478. Но я слишком много думаю о своей маленькой книжке. Правда в том, что мы сейчас сидели в саду и наблюдали за усатым безумцем у стены, смеющимся, как будто он уже давно сошел с ума, за женщиной с золотыми зубами и мальчиком, увлеченно евшим шоколадный торт, в то время как М. ужасно сочувствует бедности греков, которые выглядят встревоженными, говорит она, а у владельца отеля, по ее словам, чахотка. Она не могла не отдать наш сэндвич чистильщику обуви, равно как не может устоять перед маленьким мальчиком с мятными конфетами – таково ее подавленное, наполовину квакерское, наполовину наивное отношение к миру, как я уже говорила, наблюдая за всем описанным выше и гадая, над чем смеется эта суетливая дама с румяными щеками: над моей соломенной шляпой с наполовину обрезанными вчера вечером полями или над ящиком с красками – Роджер споткнулся о него и больно ударился. Пока я размышляю об этих важных событиях, скользящих, мимолетных, застревающих в моем сознании, я подспудно погружаюсь в сюжеты для моей маленькой книги, придумываю аргументы, вижу образы, постоянно подбрасываю что-то новое в свой котел, который должен бурлить как можно сильнее, прежде чем его выльют, остудят и отмоют. Пока я делаю это, впитываю образы колышущихся кипарисов и осин, запах цветов апельсина, торговца дешевых игрушек в виде обезьянок на палочках, время идет; не уверена, в Греции я или в Лондоне, но думаю, что скорее в Греции, – я счастливая, невесомая, непринужденная, просто плывущая вперед. Л. обсуждает с М. тюремную реформу, рассказывает Р. о расщеплении атомного ядра. И вот мы останавливаемся перед вольером с птицами. Л. срывает пучок травы, а волнистые попугайчики слетаются и клюют. Мы опять бездельничаем. Странно, почему везде цвет хаки, удивляюсь я, а Р. отвечает, то так они видят свою страну; потом мы встречаем средневекового солдата в белых гамашах, туфлях и килте. Р. много рисовал в Парфеноне и не хотел просить его позировать. Мы, по словам М., тратим по три часа в день на еду. Л. говорит, что она хочет раздать нашу провизию, а Р. бежит ее останавливать. Такие вот у нас шутки, старый добрый юмор. М. все еще чувствует себя неполноценной, любит говорить о родителях и умеряет суровость Р. Думаю, она бы хотела начать жизнь заново.