Чего-чего не передумаешь в бесконечной дороге! Я часто вспоминал своего любимого товарища Ивана Даниловича Шемякина; он был резчик, мой ровесник, донской казак родом. Это был смелый, талантливый художник! Не могу забыть, как он резал в церкви Царские врата: все мы зазевались на его работу. Куда бы кто ни шел, всегда останавливался около него, и любо было стоять за его спиною, когда он наколачивал, наклеивал выступающую вперед листву орнаментов. Как у него лилась, извивалась, разворачивалась и снова уходила под ветви партия акантов!.. Чудо! И все это свежо, только что вырезано из пахучего, теплого, золотистого дерева.

И вот другая особенность его творчества: этот молодец не ставил перед собой никаких образцов, все была его личная фантазия. Нас с ним считали братьями – было между нами некоторое сходство и в лицах.

По воскресеньям и большим праздничным дням мы вдвоем делали большие прогулки по окрестностям. Начинали с обедни в каком-нибудь соседнем селе и так до самого вечера: купались где-нибудь в мельничных запрудах; где-нибудь в селе нам стряпали яичницу, давали хлеб, молоко и огурцы свежие с огорода; также и вишни, и груши, и яблоки из хозяйских садов с большою щедростью предоставлялись нам собственниками, когда те узнавали, что мы работаем в церкви.

Об этом и вспоминать всегда приятно. Но в этих воспоминаниях есть и неприятные страницы.

В огромной работе над иконостасом участвовало много мастеров, и нередко из окрестностей являлись и новые мастера с предложением своих услуг. Однажды с особой даже рекомендацией к нашему хозяину присоединился к нам какой-то скромный старичок живописи. Как после оказалось, ему было уже более восьмидесяти лет; он учился еще у Шебуева в Питере, когда тот был ректором Академии художеств. Его еще мальчиком определил туда помещик как своего крепостного. Звали его Григорием Федоровичем (фамилию я забыл). Мне он показался очень интересным; особенно я ждал от него рассказов об Академии художеств и о Шебуеве, которого, как и Брюллова, все живописцы знают по гравюрам и литографиям с их образов.

Но Григорий Федорович был уже так древен и его пребывание у Шебуева относилось к столь давним временам, что в рассказах его не оказалось ничего особо интересного. Как с особенным таинством искусства, после того как мы уже с ним довольно подружились, он познакомил меня со своим приемом рисунка, заключавшимся в том, чтобы никогда не закруглять линий, всегда очерчивать только прямыми чертами, не соединяя их никакой тушевкой. У него был большой запас снимков с припорохов[50], между другими и с шебуевских оригиналов; все они были рисованы одними контурами из прямых линий; в большом количестве это производило скучное, слепое впечатление, но я относился к нему с уважением, хотя лично никогда не стремился усвоить себе этот метод прямых линий.

Григорий Федорович был очень благочестив, скромен и доброжелателен без пересаливаний, был прост. Он никогда не работал в праздники и очень сокрушался, когда однажды в воскресенье застал меня за работой, – я делал образок для отца Алексея по его просьбе на память.

Другие наши живописцы сначала потихоньку трунили над старичком, изображая его бритое лицо и колпак, который он всегда надевал во время работы в церкви, я же защищал его: по происхождению крепостной, старик он был очень благородный в своих мыслях и действиях. Он рассказывал, между прочим, как однажды, искушаемый дьяволом, вздумал он было нечто зарисовать в воскресенье. И вот в полной тишине откуда-то ворвался порыв ветра, вырвал из его рук бумагу и унес ее в вихре. С тех пор в праздники он уже не брал в руки ни карандаша, ни бумаги.