Григорий Федорович писал два образа для алтарных дверей – северных и южных; на одной изображался архангел Михаил, на другой – Гавриил. Писал он бесстрастно, вяло и бесцветно и, как все иконописцы, довольствовался тем, что выходило из-под его кисти, без всяких исканий и переделок. Образа его были кончены, и вот начались потихоньку фырканья и насмешки над лицами его архангелов. Я удивлялся этим нападкам – особенно Тимофея Яковлевича – и защищал работу Григория Федоровича. Дошло до священника. В конце концов Тимофей Яковлевич объявляет мне требование отца Алексея, чтобы эти лица были переписаны мною, и Тимофей Яковлевич начинает упрашивать меня переделать.

Мне было и недосужно, и неприятно, и, наконец, я был в дружеских отношениях со стариком; я долго отказывался, но доводы о необходимости переделки были такого характера, что их уже нельзя было обойти.

Решили, что в одно из воскресений, когда старик, по обыкновению, пойдет куда-нибудь на весь день, я в алтаре пропишу сверху лица архангелов его работы, и они будут поставлены на свое место, так что он и не узнает. Я принялся раненько и, признаюсь, очень увлекся освежением и оживлением ангельских ликов, которые, правду сказать, были похожи у него скорее на старых парок, чем на юные райские создания…

Работаю, отскакиваю по обыкновению. Но вдруг оглядываюсь, и – о ужас! – он!

Вероятно, мальчики, по наущению старших, известили нарочито Григория Федоровича. Я не слыхал, как дверь отворилась и почти трагическая фигура всегда скромного, но теперь неузнаваемого, до сумасшествия расстроенного старика выросла передо мною страшным укором.

Я был так сконфужен и убит, что добрый старик скоро сжалился надо мною: он простил мне, но долго тихо и убедительно объяснял мне большой грех моего поступка.

Когда он кончил, я предложил ему стереть всю мою работу… Я писал по хорошо высохшему – даже ничего не будет заметно.

– Нет, – сказал он, – ведь вы же не самовольно это сделали, вас обязали, как вы говорите, – это было делом попечительства в лице священника. Так что уже все равно: если сотрете вы свою работу, отдадут переписать другому. Уж лучше пусть будет ваша работа сверх моей, вас я все же считаю за очень способного молодого живописца. Но вот мой совет: никогда не переписывайте чужой работы… Ох, какое мне это оскорбление на старости!.. Завтра же я уйду отсюда…

И он ушел… Мне было очень стыдно и очень жаль его. И после, на другой день, мне показалось, что лица, прописанные мною сверх его лиц, были тоже совсем не хороши и вовсе не вязались с общей манерой его живописи.

>III
В Петербурге

А между тем мы всё едем и едем безостановочно. Вот уже скоро целая неделя. Но остановки еще более несносны, чем эта бесконечная однообразная езда.

Самая большая и неприятная остановка была в Серпухове, с переправой через большую реку на пароме. Мы долго ждали, пока паром вернулся к нам с противоположного берега. Холодный ветер дул навстречу, пронизывая насквозь; но я уже не имел желания слезть со своих высот и пассивно наблюдал всю широкую реку; переезжали лодки, иногда наполненные людьми, глубоко сидящие в воде, иногда легкие, скоро катящиеся по воде, и все это уже не занимало меня: хотелось поскорее добраться до Москвы – что-то там? Жутко было думать, что найду я в совсем незнакомом мне месте.

Во всей нашей долгой дороге замечательным мне показался лишь кремль в Туле. Собралась нас, приезжих, целая компания, и мы, кто пешком, кто на извозчиках, отправились в кремль.

В нашей слободской Украине совсем ведь нет старинной архитектуры, и я был поражен этими стенами с зубцами и башнями на углах. Мне вспомнились картинки к «Еруслану Лазаревичу» и «Бове-королевичу» – там такие стены были. И представилась вся богатырская жизнь за этими стенами.