Бориска вывел пару серых. Какие красавцы!

– Вот лошади! Картины! – говорит Бориска. – А смирные как телята. Это, – он говорит, – рысаки.

– А мне нельзя с тобою?

– Нет, мальчик, нельзя! Чего-нибудь испугаются кони, бросятся, где мне с тобою возиться!..

Он повел их к скамейке около дровосеки и влез на одну, а другую повел в поводу.

И смирные же лошади! Чудо! А какие красавцы! В яблоках! И как это яблоки точно разрисованы: яблоки, яблоки. А копытца! Фу-ты! Как выступают! Вот красота!..

Как сказал Бориска?.. – Картины! Ах, какие картины! Хвосты длинные, пушистые, белые, как серебро. Неужели это наши лошади? Я долго смотрел им вслед, пока не скрылись под горку, к мелкому песчаному месту у Волового парка, где «рабочий батальон»[19] в казармах живет. Там и солдаты поят лошадей. Меня позвали пить чай.

Батенька и маменька уже сидели за столом. Большой самовар кипел, стояли чашки, стаканы, молочник со сливками, кувшин с молоком, харьковские бублики и огромная харьковская булка.

– А, елёха-воха! Илюха, где же ты бегаешь? Вот я вам привез – на дороге у зайца отнял.

Он дал мне нитку инжиру и погладил по голове. Я поцеловал его огромную руку. Батенька был в чистой рубахе и штанах тонкого сукна стального цвета. Он был чисто выбрит, желтые усы подкручены по-солдатски, и волосы гладко причесаны.

– А вот это что? – При этом он высоко поднял пару новых сапог с красными сафьяновыми отворотами. – Вот тебе! Наденька, не малы ли? Если малы, так их Ивану отдадим.

Иваном он называл моего младшего брата; Иванечка все хворал и едва ходил.

Я сейчас же сел на пол и надел – совсем впору. Я встал и почувствовал, что очень больно закололо что-то в пятке, но терпел. Хотел пробежаться – невозможно: что-то так и впивалось; я стал ходить на цыпочках.

Скоро мне дали чаю, и я примостился на деревянном диване около Усти.

– Что же ты кривишься? Что ты так поджимаешь ноги? – говорит Устя. – Тебе больно?

– Ничего, нисколько не поджимаю, и не больно, – говорю я с досадой, но сам уже едва удерживаюсь, чтобы не заплакать.

– Маменька, – говорит Устя, – должно быть, ему малы сапоги.

– Да нет, где малы! Я видела, он свободно надел их, – говорит маменька. – Да скажи, давят тебе сапоги? – спрашивает маменька.

– Да не-е-ет!..

И я заревел от досады.

– А постой, постой, – говорит батенька, – я знаю, что это: верно, гвозди в подборах? Ну-ка снимай.

Мне не хотелось снимать. Но мне их сняли и увидели, что у меня пятки в крови.

– Ха-ха-ха! – засмеялся батенька. – Как это он терпел! Смотри-ка, мать, даже гвоздики мокры от крови. Ну как же можно в них ходить!.. Ну погоди, я тебе сейчас их забью. Доняшка, принеси-ка скалку и молоток. Вот выпьем чаю и заколотим гвоздики. Ведь вот сукины сыны торговцы: так и продают, ну долго ли их забить?

Батенька много пил чаю: стаканы его становились все светлей и светлей, и совсем уже едва только желтенькая водичка, а он все пил.

Я очень люблю чай пить. Так весело, сливки вкусные, баранки и харьковские бублики так и тают, так и рассыпаются во рту. От пенок маслянистые круги идут звездочками в чашке и тают, и все сидят веселые и говорят разное.

Наконец батенька кончил, встал из-за стола, помолился Богу большим крестом, со вздохом.

– Ну-ка, ну-ка, Доняшка, скалка есть? Давай сюда! – Он ловко стал заворачивать голенища сапожек. Завернул. – Видишь, вон какие торчат! И как ты в них ходил? Елёха-воха…

– А он будет на цыпоцках ходить, – сказал Иванечка.

– Ха-ха-ха! – рассмеялся батенька. – На цыпоцках! Ха-ха-ха! Слышишь, мать, что Иван сказал, – Илюха будет на цыпоцках ходить. Ха-ха-ха!