Воробей опрометью выскочил во двор, перебежал дорогу.
Васькина мамка раздувала на крыльце самовар, отворачивалась от едкого дыма.
– Тётенька Марья! Идите к нам скорей, мамка зовёт!
Тётка Марья вздрогнула, уронила угли на деревянные ступеньки.
– Что стряслось?
– Мамка встать не может, – заплакал Минька.
– Неужто слегла Арина? Батюшки-светы! Сейчас, сейчас… Манефа!
– А? – откликнулась из сеней работница.
– Чего акаешь? Ежель зову, сюда иди… Самовар взогрей.
Тётка Марья торопилась за Минькой, не шла, а катилась, полная, круглая, как сдобник.
– Похужело тебе, Арина? – спросила она с порога. – Давай-ка подыму тебя… Али горяченького хочешь?
Мамка покачала головой: ничего не надо.
– Корова в сарае ревёт… подои…
– Сейчас, сейчас!
Тётка Марья отыскала подойник и выкатилась из избы. Минька увязался следом.
– Господи, грехи наши тяжкие! Как бы не слегла Арина! – бормотала она. – Мишка, беги к нам. Манефа тебя кашей накормит. Скажи, мол, тётя Марья велела. Да чего «не надо», иди. Голодный небось.
Манефу Минька встретил во дворе, она выходила из хлева с ведром. Он, стесняясь, признался, зачем пришёл, и работница поправив узел светлого платка под подбородком, сочувственно закивала:
– Не встаёт мамка? Вот беда-то… Я надысь видела её, ох… Ну идём, идём.
Минька поднялся по высокому крыльцу вслед за Манефой, прошёл через сени в просторную кухню, с две воробьёвских. За длинным столом сидел хозяин – дядя Семён и Васька с сёстрами. Старшая Зоя, такая же круглолицая, как и мать, посмотрела с недоумением, подняла брови; младшая Люба засмеялась: она всегда была рада гостям, особенно Миньке, а дядька Семён как будто не удивился.
Манефа наложила из чугунка порядочно пшённой каши и отхватила ножом большой кусок от свежего каравая. Воробей перекрестился на образа и взял ложку. Васька подмигнул и пихнул его ногой под столом.
Когда съели кашу, Зоя налила всем чаю из самовара. В голубой сахарнице белел сахар, его все брали без счёта, сколько душе угодно. Минька тоже потянулся, и никто не ударил его по руке. Не первый раз он бывал в доме у Васьки, но впервые сидел вот так за столом, посасывая сладкий огрызок и глазея по сторонам, как свой, будто Васькин брат или какой-нибудь родственник.
На окнах топорщились белые занавески, в углу блестели образа в серебре, а через широкие двойные двери в горницу виднелся граммофон на тумбе с гнутыми ножками, сиял золочёной трубой, похожей на цветок вьюнка, только большой.
Вернулась тётка Марья, Минька понял, что пора и честь знать, засобирался домой.
Мамка уже не лежала, а сидела сгорбившись на кровати. У изголовья притулилась табуретка с чашкой чая и очищенным варёным яичком, должно быть, тётка Марья поставила. Минька потоптался рядом, осторожно присел на краешек постели. Ему очень хотелось спросить про Киев, но он не осмеливался.
– Мамка, – наконец решился он, – а как же лавра? Не поедем?
Мать подняла глаза, посмотрела на Миньку долгим и каким-то горьким взглядом.
– Поедем, Мишка, поедем, дай на ноги встать. – Она закашлялась, прижимая платок к губам, и добавила, передохнув: – Мне помирать никак нельзя, на кого я тебя оставлю? Был бы ещё отец жив… Ни одной родной души у тебя не останется на всём белом свете.
Минька подумал: а ведь и правда, никого у него нет, кроме мамки и Васьки. Васятка хоть и не родня, а всё же близкая душа.
– А Васька? – спросил он.
Мать грустно улыбнулась:
– Васька… Глупый ты у меня. Я оклемаюсь, беспременно оклемаюсь, дай срок.
Мамке было худо, она больше не заставляла Миньку читать молитвы и бить поклоны, не стращала сковородкой и чертями. Он сам вставал на коленки и молился так истово, как ещё ни разу в жизни. Ведь Христос говорил: если бы вы имели веру с зерно горчичное, то гора поднялась бы и на другое место перешла. Вот как. А у Миньки вера не то что с зерно, а с целую тыкву. Бог всё может. Он сумеет сделать так, чтобы мамка выздоровела.