– Никак нет-с, – сказал Сашка, услужливо кланяясь носом, и принялся сгребать его с пола прямо ладонями.

Стоя над огнём, Грибоедов думал.

«…Рылеев, Кюхельбекер, Одоевский, Якубович, а кто ещё? Может быть, Пушкин? Странно, однако, что курьер не назвал его фамилии. А вот Кюхля-то, Кюхля-то… – Грибоедов усмехнулся. – И тут ведь остался верен себе. Как это рассказывали: выбежал на площадь во всем штатском, без шубы, в каком-то лапсердачке да ещё, кажется, в мягкой шляпе с загнутыми краями – это в декабре-то месяце! – и стрелял в великого князя. Или нет, не стрелял, только хотел стрелять, в дуло набился снег, так, что ли, он говорил? А вот Каховский, тот выстрелил в петербургского генерал-губернатора, когда тот подскакал к мятежникам, и убил его. Лошадь пронесла по Сенатской площади его мотающееся в седле тело. Что теперь сделают с ним и с Кюхлей? А с Рылеевым, с Сашей Одоевским?»

А с ним что?

Вот он сидит на полу с Сашкой Грибовым, жжёт бумаги и ждёт, когда за ним придут.

– Сашка, что ж ты смотришь, тетеря? – говорит он сердито и подбрасывает ногой пачку. – Кидай, кидай их в огонь!

Пламя охватывает всю кипу и бурно листает страницы.

Он стиснул голову. Голова у него слегка кружилась. Он чувствовал себя, как после стакана хорошего вина.

Сашка пугливо посмотрел на него.

– Ничего, ничего, Сашенька, – сказал Грибоедов, – ничего, милый. Твое дело нехитрое: знай, подкладывай. – Он выхватил из чемодана рукопись, просмотрел её, и рука его задержалась с секунду над пламенем. – В огонь, в огонь всё!

«Что не берёт железо, то берёт огонь», – так учили его в детстве. Пусть горит и эта тетрадь, недописанная трагедия о 1812 годе. Он встал с пола, отряхнулся всем телом и зашагал по комнате. Сашка на корточках сидел около печки и перемешивал пепел. Жёлтые отблески плясали по его лицу.

И внезапно он всхлипнул. Грибоедов обернулся к нему. Сашка плакал. Крупная слеза стыдливо и медленно ползла по его щеке.

Грибоедов подошёл и поверх стекол заглянул ему в лицо.

– Что это ты, Александр? – спросил он озадаченно. – Никак плакать изволил?

– Ничего-с, – грубым голосом ответил Сашка, отвернулся от Грибоедова и вдруг не выдержал: – Как же-с, Александр Сергеевич? Писали, писали, ночи при огне сидели, и всё вот куды! – он кивнул головой на пылающую печку.

Грибоедов сверху вниз посмотрел на его лицо.

– Ничего, Сашенька, – сказал он медленно, подыскивая слова. – Пусть горят. Вот видишь ли, Саша, есть такая птица. То есть, я говорю, в сказке есть такая птица…

Ему вдруг ужасно захотелось рассказать Сашке о Фениксе – чудесной птице, которая сжигает сама себя, чтоб потом опять молодой и сильной возродиться из пепла, но он сейчас же подумал, что, пожалуй, не подберёт подходящих слов, усмехнулся и ничего не сказал больше.

– А что нам эта птица? – молвил натуженно Сашка с пола. – Нам эта птица вовсе ни к чему-с даже. Грех вам, Александр Сергеевич, так со мной разговаривать. Ведь не маленький. Вот сколько с вами езжу… Маменька-то, маменька-то что скажут, – продолжал он, размазывая слёзы кулаками.

Грибоедов сморщился, как от зубной боли и, стараясь больше не слушать ничего, что говорит ему Сашка, и ни о чем не думать, сунул в печку всё, что осталось на полу, и пошёл в угол.

– А меня, Сашенька, арестуют, – сказал он оттуда, сняв очки и протирая их кружевным платком. – Повяжут и увезут, и крепость Грозная сменится на другую. Но в той не будет уютных посиделок с Ермоловым и праздной болтовни с солдатами. Некому будет читать «Горе…», разве что крысам…

– Мы это понимаем, Александр Сергеевич, – ответил Сашка и вдруг ожесточённо зачастил: – Вот вас остерегали хорошие господа не водиться с этим Кюхельбекером, вы не слушались, а вот теперь, ну что же, очень просто: и увезут и посадят. Вон про Питер небось какие страсти рассказывают: из пушек по людям палили. Ведь это что такое!