– А, Мод, – говорит Хару небрежным тоном. – Как у нее дела?
– О, – говорит Жак, – не знаю, с нею никогда ничего не поймешь.
Он думает о чем-то другом, потом без всякой причины снова вспоминает Мод.
– Как бы то ни было, – добавляет он, – она беременна.
Повисает пауза, которой Меллан не замечает, но Хару совершенно забывает о присутствии француза. Секунду назад он испытывал теплое чувство к этому негоцианту, ставшему человеком веры, теперь же думает только о том, что о существовании своей дочери он узнал там, где когда-нибудь упокоится в могиле. У него нет никаких сомнений, что ребенок от него, как и в том, что это будет девочка. В одночасье он обнаруживает, что он отец и что желает им быть – бессемейным отцом чужеземного ребенка; он потрясен и в то же время принимает это. Он не знает, то ли больше не принадлежит себе, то ли никогда еще не принадлежал себе в такой мере. Кто-то только что щелкнул выключателем, и осветилась незнакомая комната его собственного дома. Он растерян, выбит из колеи и думает: «Мод была не концом, а началом». Чувство соучастия – но в чем? – настолько сильно, что в нем разворачивается вся его жизнь. Все с той же ужасающей ясностью он видит в глубине небес, как собираются тучи. Отмечает в уме, что надо пожертвовать деньги храму, написать письмо Мод, переваривает головокружительную мысль о передаче своего имущества существу, которому только предстоит появиться на свет, и кристаллизацию своей жизни в три слова, высеченных на камне в Куродани. Он не чувствует ни гнева, ни неуверенности и думает: «Эта нить не может порваться». Рассеянно слушает француза, пока они продолжают двигаться между строениями храмового комплекса, и размышляет о том, что они, двое мужчин, переживших озарение, прокладывают свой путь по тропинкам духа.
– Как зовут вашего любимого сына? – спрашивает он.
– Разумеется, у меня нет любимого сына, – отвечает Жак, – но его зовут Эдуар. Двое остальных просто неотесанные болваны. Думаю, он окажется геем и продолжит мое дело.
Позже они лениво беседуют, сознавая, что момент миновал, что они еще увидятся и им больше нечего будет сказать друг другу. Хару отвозит Жака в отель, возвращается в дом на Камо и звонит Манабу Умэбаяси, японцу, обосновавшемуся в Париже, где он знает всех из мира культуры. Хару просит его найти адрес некой Мод Ардан и назавтра отправляет письмо, где сказано: «Если ребенок от меня, я готов». Несколько недель протекают в тумане, и наконец Хару получает ответ: «Ребенок от тебя. Если ты попытаешься увидеть меня или его, я покончу с собой. Прости».
После долгого времени прострации и ужаса, поддерживаемый той же невидимой нитью, которая побудила его написать Мод, Хару сделал то, что умел лучше всего: приступил к организации. С этой целью после недолгих колебаний он доверился другому мастеру все организовывать из собственного дома. Сайоко открыла дверь вестнику судьбы, она была тому единственным свидетелем, и он рассказал ей, что скоро станет отцом французского ребенка, которого ему не позволят увидеть.
– По крайней мере, сейчас, – уточнил он и добавил: – Я говорю вам это, потому что понадобятся фотографии.
Она согласно опустила голову, уселась за низкий столик у клена и посвятила следующий час подведению бухгалтерского баланса. Наконец она поднялась и принесла Хару чашку чая.
– Это будет девочка? – спросила она.
Он кивнул, она ушла.
Шестью месяцами раньше в комнате с кленом проходил смотр кандидаток на должность домоправительницы, но среди них лишь Сайоко выделялась на фоне дерева с непреложностью особенной ветви. Хару увидел, как она смотрит на стеклянную клетку, и паломник распознал в ней все знаки. Ее домашний очаг остался там, где были муж и сын, но местом, где она жила и будет жить настоящей жизнью, стал дом на Камо. К тому же она обладала всеми качествами, необходимыми для ее миссии, то есть теми, которые позволяют приводить в порядок видимое, и теми, что приручают невидимое. Больше того, она обожала Кейсукэ, тот превращался в часть обстановки, когда тянул свое саке, лежа на диване в большой гостиной. Следуя своей неортодоксальной классификации божеств в синтоизме и в буддизме, она твердо верила, что Кейсукэ – один из тех героев, которых горячо приветствуют обе религии, и в этом ее не могли разуверить ни вонючий перегар, ни невыносимый храп горшечника: поскольку Кейсукэ видел то, чего не видят остальные, он имел полное право пить, чтобы найти свой путь в обыденной жизни. К тому же ему было необходимо святилище, куда он мог бы принести свое искусство и свой траур, и этим святилищем стал дом у реки, смотревший на горы. Сайоко, с ее кимоно, невозмутимостью и интендантским талантом, понимала это инстинктивно, вот почему она любила Хару, но почитала Кейсукэ.