, и посещал святилище Ёсида, всего в двух шагах отсюда. Увы, ответ известен: он не Хару Уэно, он не японец, он всего лишь бедняга Жак Меллан. Торговец предлагает ему обогнуть храм, и они оказываются под самым прекрасным в галактике сводом кленов, чья листва смыкается в бесконечно изящную арку. У Жака сжимается сердце, и, охваченный сладкой мукой, он не слышит вопроса, с которым обращается к нему другой.

– Простите? – бормочет он, и японец повторяет вопрос:

– Ну, как с невидимой дверью? – и, не ожидая ответа, сворачивает направо, на мощенную камнями и песком тропу между кладбищами.

Где-то вдали раздаются четыре удара гонга. А еще где-то, куда дальше, в личных пространствах Жака Меллана, происходит некое сопряжение, и реальность, та, в которой он шагает между могилами и каменными фонарями, меняет субстанцию. Повсюду качаются на ветру тонкие деревянные стержни, изукрашенные надписями, в которых, как ему кажется, он читает текст своего посвящения в сан. Недолгая прогулка, они доходят до конца аллеи и оказываются на вершине длинной лестницы, которая, пересекая кладбище, ведет к другим храмам, стоящим во впадине у холма. За спиной у них деревянная пагода, внизу в своей чаше раскинулся Киото, над ними восточные горы. Время покрывается невесомой взвесью – легкая пыль, летящая на путях мира, преображает течение его часов, и между рождением и смертью Жак Меллан прогуливается по дороге своей жизни.

На самом верху лестницы они останавливаются и смотрят на город.

– Рильке, – отвечает Меллан на вопрос, который Хару задал ему десять минут назад.

Японец смотрит на него.

– Вчера, у Томоо Хасэгавы, – говорит Меллан, – мы восхищались горами, покрытыми нежной майской зеленью, и я сказал: это красиво, но самый прекрасный сезон – это осень. И вы тогда процитировали Рильке: «Листва летит, как будто там вдали за небесами вянет сад высокий»[13].

– А, – говорит Хару, – мне эти стихи читал мой друг Кейсукэ, горячий поклонник Рильке.

– Но ведь так оно и есть, – говорит Жак, – это Япония в чистом виде: небеса, за которыми вянут сады.

Хару посылает ему улыбку.

– Сады для богов, – добавляет Жак. – Вы не можете себе представить, как для меня важно открыть эту дверь.

– О, поверьте, вполне могу, – отвечает Хару. – Я знаю, что такое жизнь человека.

Они на мгновение замолкают, потом Жак спрашивает:

– Что это был за гонг?

– Гонг Хонэн-ин, – отвечает Хару, – монахи звонят в него каждый день при закрытии.

– Маленький храм к югу от Серебряного павильона? – спрашивает Жак.

Хару кивает, рукой указывая направление.

– Мы сейчас в Куродани – так обычно называют храм Конкайкомё-дзи, – То-тян живет на восточном склоне Синнё-до, в двух минутах отсюда, а Серебряный павильон чуть дальше, минутах в двадцати хода.

По обе стороны лестницы идут ряды могил вперемежку с нандинами[14]. Меллан знает, что здесь нет места случайности и что вся его жизнь отныне держится на мгновениях, сосредоточенных в промежутке, отделяющем дом То-тяна от этой кладбищенской лестницы. Возможно, он умрет в глубокой старости, да и уже немало пожил, но сердцевина его существования раскрывается здесь и сейчас, единовременно и на веки вечные. Он делает глубокий вдох, возрождаясь и скорбя, в счастии и непроглядном отчаянии. «Вот, – думает он, – жизнь сводится к двум дням и нескольким сотням шагов». Японец не говорит ничего, но Меллан, вне себя от жаркой любви к этому паромщику, только что превратившему его в пилигрима, желает возблагодарить судьбу, которая послала ему эту встречу.

– Это одна моя подруга посоветовала мне пойти к Томоо, и благодаря ей я познакомился с вами; Мод Ардан, знаете такую?