– Благодарштвую штократно милоштивец, – сверкнув лысиной, прошепелявил старик, – токма ты б, шоколок, пооштерёгся, шегодня к нам не шаходил. Шай опрокинуть шарку и в другом меште мошно, а тут ненароком ведь и жашибут. Митька Калыга ш другами ушо второй день в «Петухе» бражнишають да бешчинштвують, вшех завшегдатаев ражогнали. Хожяин и тот в подклети шхоронилшя.
– Знаю, по душу опричников я и пришёл.
– Во как! – озадаченно захлопал глазами дед, – неушто теперь шамого Штепного Волка, воеводу нашего, на рашборы ш Митькой пошылають? Нешта дошдалися! Неушто Калыга и княжю коштью в горле вштал? Пришла на шупоштата управа, али людям и далее его терпеть?
– Болтаешь много, старый. И как только до седин дожил с таким-то помелом. Смотри, будешь боярских сынов поносить, так попервой на тебя управу сыщут.
– Такить, тут вашно, што и кому шкажать, – сторож снова хитро ощерился, – в народе, про тебя, Вшеволод Никитич, добрая молва ходить. Ни ражу жажря проштого люда не обидел, так, глядишь и на мне не оторвёшься. А пожаловатьшя нужному человеку, так то ведь и не грех… Шай што-то и ижменитьшя к лучему. Али я не прав?
Всеволод не ответил. Дёрнув за кольцо, воевода отворил окованную медью дверь и переступил порог кабака.
4. В корчме
Внутри корчмы царил тусклый полумрак, который вошедшему со свету Всеволоду показался ещё гуще, словно ступил он не в кабак, а в глубокий тёмный грот, душный и вонючий. С порога в нос бил кислый запах пролитой браги, прогорклого свиного сала, нестиранных портянок и испорченной еды. В зале, на почерневшем от времени настиле пола громоздилась разбросанная мебель. Повсюду валялись черепки посуды, свечные огарки и объедки. Притухший очаг, сложенный из речных гладышей, глодал обгоревшие до углей, насаженные на вертел останки окорока, ронявшего блестящие капли жира в тёплый пепел. Под потолком, тихо жужжа в спетом, забродившем воздухе, звенели мухи.
На первый взгляд внутри корчмы было пусто, но, присмотревшись и немного пообвыкнув к полутьме, Всеволод разглядел двух гостей. Правда, выглядели «посетители», словно трупы. Один, тот что помоложе, укрылся в дальнем углу горницы, отгородившись от остального зала лавками и опрокинутым столом со сломанной крестовиной. Сидел он прямо на загаженном полу, широко расставив ноги. Правая ступня его была босая, а с левой, задранной на перевёрнутый табурет, свисал полуспущенный червяк сапога. Уронив голову на грудь, украшенную пятном подсохшей рвоты он, похрапывая, сжимал в руках горлышко глиняной бутыли с вином. Сосуд в ивовой оплетке лежал у него между ног и, видимо, был разбит, поскольку в паху у парня расплывалось влажное пятно.
Другой, чуток постарше, с лицом безмятежным и невинным возлежал на соседнем столе, вытянувшись «в струнку». Одетый в тёмно-синий стёганый подспешник, подпоясанный атласным кушаком, он выглядел вполне благообразно, словно почивший на одре монарх. Однако благородный образ портило отсутствие портков вместе с исподнем. Мужские причиндалы «короля» на сквозняке забавно сморщились и выглядели жалко.
Всеволод узнал обоих. Сёмка Рытва, которого опричники меж собой звали Синица, и Некрас Чура – закадычные друзья Митьки Калыги по прозвищу Тютюря. Оба сорвиголовы, пьяницы и дебоширы. Оба – сыны знатных и влиятельных владычных бояр, многочисленные проделки которых попортили немало нервов Ярополку.
Перешагнув через сломанный стул и чуть не поскользнувшись на каком-то разносоле, воевода пробрался к спящему Чуре. Не особо церемонясь, хлопнул раскрытой ладонью несколько раз ему по щекам. Веки спящего затрепетали, губы, склеенные в бороде чем-то вроде засохшего горохового супа, с видимым усилием разомкнулись, и всё это лишь для того, чтобы исторгнуть из глубины глотки опричника тяжёлый стон.