– Вадька… Вадька пришел. Ураааа!
Обнял ноги старшего брата через прутья забора, и тот опустился на корточки:
– Ну что, Лёка? Привет, мелкий.
Натянул ему шапку на глаза. А он радостно поправил обратно наверх и обнял Вадима за шею.
– Ты за мной пришел?
Парень отрицательно покачал головой и протянул ребенку шоколадку. А тот смотрит исподлобья и не берет.
– Ты обещал, что уже скоро.
– Знаю. Обещал. Не вышло. Прости. Я работаю над этим.
– Угу.
Ковыряет палкой грязь и на Вадима уже не смотрит, а тот чувствует, как сердце саднит и режет словно бумагой тонкой. Боль неприятная, вроде не до крови, но невыносимо паршиво становится, и в горле першит от этих губ надутых и худых грязных пальцев, сжимающих палку. Тонкие, почти прозрачные. Твою ж мать, чтоб все эти социалки на хрен сгорели.
– Ты передумал, да?
– Нет. Конечно же, нет. Лека, посмотри на меня.
– Не хочу. Не буду на тебя смотреть.
– Чего это? А ну посмотри мне в глаза, мелочь!
Отступил на несколько шагов назад, а Вадим все же ухватил его за куртку и дернул к себе.
– На меня смотри.
Медленно поднял голову – на грязном худом лице ссадина и синяк под глазом.
– Это что такое?
– Подрался!
– Вижу, что подрался. Накостылял или тебе накостыляли?
– И я, и мне.
Смотрит исподлобья щенком злобным, на самого Вадима ужасно похож и на мамку свою, такой же зеленоглазый, как и она. Больно становится неожиданно, словно под дых дали с носака, Вадим челюсти сжимает до хруста. Как и всегда, когда в глаза детские смотрит, а них любовь и надежда, а старшего грызть изнутри начинает, что кроме долбаной шоколадки дать нечего. У него у самого пока нет ни хера. Точнее, есть, но там неприкосновенно, и черт знает сколько не хватает и еще собирать, и собирать.
– А дрались чего? – чтобы отвлечься, и сам шнурки мальчишке завязывает. Кроссы порвал по бокам, рисунок стерся. Надо новые покупать. Ничего. Вой купит. Вот дело одно провернет уже сегодня и купит. И кроссовки, и вещи новые.
– Они сказали, что никто меня не заберет, что я никому не нужен, и что отец с матерью алкаши были, а ты наркоман, и меня тебе поэтому не отдают.
Вадим снова стиснул челюсти, чувствуя, как та самая бумага становится железным лезвием и погружается все глубже в грудину. Твари мелкие.
– Лгут они, Лёка. Лгут, суки. Я тебя заберу, понял? Скоро заберу. Ты потерпи. А кто тебе такое говорит – завидует, понял? Завидует, что у тебя я есть.
– Правда?
– Конечно, правда. Иди сюда.
***
Он легко вскарабкался по стене здания, расправляя руки, набирая скорость скачками по нагретой смоле крыш, пружиня на полусогнутых, приземляясь только для того, чтобы взмыть еще выше. Выше и выше. И ему кажется, что у него есть крылья. Он птица. А птицам плевать, что там внизу на земле. Плевать, пока они летят, пока, кроме собственной власти над телом и теми, кто там внизу, уже ничего не имеет значения. Несколько часов полета, рассматривая перед глазами кадры-мечты, кадры-желания, и брать высоту за высотой, словно приближая все это и заглядывая в то будущее, которое у него могло бы быть в другой жизни.
А потом мягко припасть на носки изношенных кроссовок и понять, что нет никакой другой жизни. Мечты надо воплощать в этой. Сделал широкий шаг к парапету.
Остановился на краю, глядя вниз на ночной город и доставая из кармана сотовый, быстро возвращаясь на номер из присланной смски.
– Я буду. Во сколько, где и сколько?
8. ГЛАВА 8
Она мне больше не звонила. Вот так просто. Ни одного звонка или смски. Я, конечно, набирала ее и писала каждый день. Да, у меня не было гордости. Я растеряла ее где-то сразу после родов, когда взяла свою малышку на руки. Не должно ее быть у родителей, детей надо прощать. Потому, чтоб они не натворили, это и наша вина. Мы их такими вырастили, воспитали, даже просто родили, и нет никого, кроме нас, кто готов их любить такими, какие они есть, и никогда не будет.