Я больше не чувствую себя маленькой, испуганной или одинокой. Сейчас я часть чего-то большего.

И когда я поворачиваю голову, то вижу Бриттани – ее голова запрокинута к небу, а на лице расплывается широкая улыбка.

Тогда

Бриттани снова плачет.

Амма лежит на нижней койке, прислушиваясь к приглушенным рыданиям. Бриттани уткнулась лицом в подушку, стену или одеяло – она пытается скрыть всхлипы, но ее плач не имеет ничего общего с карикатурными рыданиями из фильмов, когда тихие слезы стекают по побледневшим лицам. Это самая настоящая истерика – плечи трясутся, сопли текут, горло болит.

Амма знает, потому что сама выплакала немало таких слез.

В комнате с двухъярусными кроватями душно даже с открытыми окнами, ночь снаружи жаркая и тихая. Амма слышит, как дважды коротко тявкает собака – это единственный звук кроме всхлипываний.

Они с Бриттани выбрали этот хостел, потому что он был дешевым и располагался в двадцати минутах езды на поезде за пределами Парижа, что показалось им небольшим расстоянием и к тому же позволяло выгодно использовать их билеты Eurail[8]. Но Амма не могла представить, как одиноко может быть в пригороде, когда суета, шум и огни большого города не могут сдерживать такого рода нервные срывы. Тишина здесь была слишком густая, слишком тягостная, а у пожилой леди, управляющей хостелом, установлен комендантский час: к полуночи все уже были на своих койках, а двери заперты.

«Нужно было потратить несколько лишних евро и остаться в городе», – думает Амма, взбивая подушку. Но деньги уже заканчиваются, а у двух подруг их и так не было.

Бриттани издает еще один сдавленный всхлип, и в другом конце комнаты одна из американок, также проживающих в хостеле, садится на кровати. Амме кажется, что ее имя Тейлор или Хейден – как-то так. Девушка прибыла из Южной Каролины, вспоминает Амма из их короткого разговора, состоявшегося за ужином из бутербродов и супа. Ее выдает акцент, когда она резко бросает:

– Девочка, кем бы он ни был, он того не стоит. Заткнись и спи.

Амма вскакивает с кровати быстрее, чем осознает свои действия, бросает подушку на койку. Гнев бурлит в ее крови так, что едва не кружится голова.

– Отвали, мать твою! – рявкает Амма, ее голос звучит резко и слишком громко в тишине комнаты, и девушка, которая спит над Тейлор или Хейден из Южной Каролины, тоже садится:

– Les nerfs![9]

У Аммы дерьмовый французский, она забросила его в одиннадцатом классе, так что она не понимает сказанного, но предполагает, что девушка сказала ей то ли успокоиться, то ли заткнуться. Или, может быть, это уникальное французское слово одновременно передает смысл и первого, и второго.

Но Бриттани уже соскальзывает с койки, ее фиолетовые пижамные штаны в клетку задираются на стройной ноге, и она бормочет: «Je suis désolée, je suis désolée».

Я сожалею, я очень сожалею.

Это слово Амма знает. Она всегда считала, что «désolée» – это слишком выразительное слово для обычного извинения. Но когда Бриттани выскальзывает из комнаты, все еще всхлипывая и прижимая подушку к груди, сложно подобрать более подходящее слово.

Сожаление. Даже опустошение.

Это чувство, от которого они с Бриттани пытались убежать. С каждым новым пунктом назначения Амма думает, что, возможно, теперь они смогут оставить чувство опустошенности позади. Во время перелета из Атланты в Лондон она представляла, как вся грусть, все горе остаются на взлетно-посадочной полосе осадком от утраты, который они оставляют позади, отдаляясь от него с каждым новым штампом в паспортах.

Но ночью это чувство возвращается, и, кажется, никакие достопримечательности, никакие новые впечатления не в состоянии изгнать его.