.

У Мандельштама предмет не словесен, он нуждается не столько в слове, сколько в имени, ибо мир у него недоназван, неокликнут: «Отчего душа так певуча, и так мало милых имен», «Нам остается только имя – чудесный звук, на долгий срок», «Не забывай меня, казни меня, но дай мне имя, дай мне имя!» и т. д.

Ослабляя, но не дематериализуя предмет, Мандельштам грамматически усиливает его функции – возникают сильный глагол, сильное прилагательное. Стих Мандельштама как бы припадает именно на эти части речи. Существительное произносится невнятно, скороговоркой, они же отчетливо выделены: Апшина – «За народ и мир предстательствует», «Сильными устами молится», «по земле ходите радостно» и так далее – любая в его переводе строка. Яркостностью функция оказывается сильнее субъекта: «сердце геройское» – какой упор на подчеркнутом! Подлежащим по существу оказывается определение и действие. Прилагательное не прилагается. Определение не служебно, не подчинено.

А вот у Цветаевой – наоборот – определения и глаголы явно подчинены субъекту, им пронизаны, овеществлены, осуществительны. Весь упор на существительном:

Говорят, в последнем доме
Горного селенья Бло
Полнолунными ночами
Кто-то стонет тяжело.
Бесконечный, заунывный
Стон, пугающий зарю:
«Горе, горе мне! Увы мне,
Мертвому богатырю…»

У Заболоцкого части речи – равноправны, равносильны – с нормальным усилением тяги к концу строки, к рифме:

И в огорчении великом
Поднялся витязь, полный сил,
И, подпоясав чоху лыком,
Свой меч на пояс прицепил.
Огромный, тяжкий, словно древо,
С женой он спорить перестал,
На спину щит закинул слева,
Кремневый справа самопал.

Очень обытовили по сравнению с подлинником свои переводы и Мандельштам и Заболоцкий. Цветаева – в значительно меньшей мере. Особенно наглядно это сказалось в перебранке мужа и жены. У Мандельштама: «…Чтобы вечно раскорякою дома дрыхнуть… – Что ты мелешь, баба глупая… Ты не суй свой нос, безродная, в дело честное… – я скажу тебе, бессовестный… ну и лопай свои подвиги». У Заболоцкого: «На черта силища тебе, когда, бездельничая сдуру… О чем ты мне толкуешь, баба? ‹…› Мозги ворочаются слабо, иль от безделья мелешь чушь? ‹…› И не твое, болтунья, дело…» Грубость не только в диалогах, но и в комментирующей ее авторской речи: «Говорит слова бесстыжие, одурелая и шалая» – Мандельштам, «Что ни приспичит бабе сдуру» – Заболоцкий. Причем это просчет серьезный. Нет, и не могло быть этой грубости в подлиннике – но вина тут не целиком переводчиков, – видимо, так, по-бытовому, читался подлинник Важа Пшавела поколением – таков был комментирующий уровень, акцентирующий более этнографическую, чем мифологическую сторону, принимающий во внимание более действие, чем происходящее действо.

Перевод Цветаевой выгодно отличается в этом отношении – тут тоньше бытовые характеристики. Например, начало второй главы; у Заболоцкого: «Известно – женскую натуру не ставят издавна ни в грош»; у Мандельштама: «Есть старинная пословица: коль дерзка бывает женщина… говорит слова бесстыжие…» – оценка явно отрицательная. У Мандельштама, правда, мелькнула тень любующегося оправдания: «И на ветер сердце бросила, ум от страсти улетучился». Сравните из его собственного стихотворения: «Ты как нарочно создана для комедийной перебранки». Цветаева же дает образ, который над прямолинейной оценкой – хорошо, плохо – се человек – женщина – в ней своя прелесть – судите сами:

 Три у женщины приметы:
 Говорок быстрей воды.
 Пол-ума (и тот с безумьем
 Схож) и страсти без узды.

«Говорок быстрей воды» – упоительно, поэтому рядом можно и «мелет, мелет языком». У самого Важа Пшавела все это мягче, что-то пушкинское, что ли, проступает: «Послушна зову сердца женщина…»