Не выиграет и не проиграет. Но эта тайна, настаивающая на тайне, не бездеятельна; создается символический план, лишающий повествование собственно повествовательности – это план вечности, план углубления, план мифа… Позволим привести пример из другой поэмы Важа Пшавела – «Алуда Кетелаури» (которую перевел Заболоцкий, можно сказать, – конгениально). Невозможно забыть, это остается навсегда в глазах – изгнание Алуды с семьей из родного села. Кажется, то, что они идут и как они идут, – будет продолжаться всегда – создано непрекращающееся, постоянное трагическое видение. Ничто не способно предотвратить, изменить это тягостнейшее, не знающее, может быть, равного во всей мировой литературе скорбное шествие. Идти им трудно – снег и некуда… Но на самом деле, возможно, они никуда не идут – это метафизическое пребывание…
Три перевода, каждый на свой лад. Что, если их перемешать и представить как один перевод? Пожалуй, тогда поэма все-таки скажется, будет сказываться, заговорит словами Мандельштама… Вот Апшина приходит домой, ночью, после поражения – так и слышишь: «Ведет тяжбу ядовитую чей-то голос, желчью вскормленный» – слова Мандельштама – единственны. Конечно же, Гоготур и Апшина соскоблили с рукояток в чашу братства не серебро, как у Цветаевой и Заболоцкого, а пыль (серебряную)… Но психология, тонкость психологического рисунка принадлежит Цветаевой. Например, терзание Апшины: как ему рассказать о своем поражении:
Но и тут, при всей виртуозности проявленного ею триединства: смысл – звук – слово, последнее – слово – остается за Мандельштамом:
Тут какой-то обратный смыслу порядок слов. Чудо. У Заболоцкого:
Видимо, нужно было сказать об этом и так. И только так. И не только… Общее звучание поэмы в этом смешении достанется Заболоцкому. В нем душа утолит жажду консерватизма формы. Формы содержательной:
Сила Заболоцкого в беспримесной, неуязвимой эпичности. Например, самое начало поэмы:
Это эпос, освобожденный от примесей – «химически чистый». Однако, добиваясь вящей эпичности, Заболоцкий зачастую намеренно понижает температуру подлинника. И конечно, он больше захватывает, когда позволяет дать живое движение, нарушающее равновесие общей статики. Например, Гоготур говорит царю:
Это прежде всего стихи. И все-таки предпочтительнее тут вспомнятся слова мандельштамовского Гоготура – именно, подчеркиваем, слова, а не стих как таковой.
(Предпочтительнее, несмотря на эти три: не, не, не.)
Как видим, преимущества, достоинства и недостатки идут в переводах совсем не по линии близости или дальности к оригиналу.
«Гоготур и Апшина» не лучший из трех переводов Цветаевой – пусть она нашла в поэме свою тональность, отличную от тональности и «Этери», и «Раненого барса», ее дар не развернулся тут полностью. Она не могла поднять поэму на одной дидактической волне, чего-то ей не хватало. В противоборстве, в борьбе двух богатырей ей не хватало… борьбы, противоборства. Ведь при всем противостоянии Гоготура и Апшины – это не резко выраженное противостояние злого и доброго, как, например, в поэме «Этери». Тут, в определенном смысле, борьба равных, поэтому Цветаева обезоружена, ей некуда израсходовать свою яростно проявляемую силу сочувственного вмешательства – как это было в «Этери». Не могла она проявить и ту сердечность и восхищенность, какую проявит к зверю в «Раненом барсе». Не было и повода для чисто музыкальных решений, которые она нашла в «Этери», где, например, тему визиря Шерэ – тему зла – она повела как музыкальную партию с четким ритмическим рисунком: «ликом темен, взором дик»: