А за окнами тьма, тьма тмутараканья, и вдруг в нее впилось две молнии (с. 207); Чем призрачней гора и чем она прозрачней… (с. 230).
Или:
Туман. Шапки. «Далетай» – доброе утро. (Долетают далетаи.) «Баркала» – спасибо… (с. 233).
Или:
Как сложен, как слажен человек (с. 121).
Или:
Ступеньки вниз. Серьезные основания для игры слов. Вход – зевок – зев – Зевс. Бездна (с. 139).
Или:
Так ложки его грушевого дерева? Дешевые, грушевые, грошовые (с. 187).
Или:
– Я не говорил, что принесу крашеную, я сказал – крошеную – я три дня разбивал ее молотком! – нет, вы сказали – крашеную! – Нет, я сказал крошеную. – Крашеную! – Крошеную! (с. 190).
Или:
Воспоминания – укоры, уколы (с. 191).
И т. д.
О звуки, звуки! – Поэт весь в их власти, и они захлестывают его, набиваются в рот, в уши. Поэт захлебывается, но и не думает высвободиться, выйти из-под бьющей струи. Иначе – чем же он поэт?
Композитор Кейдж писал, что у звука нет ног, чтобы стоять. Цыбулевский являет нам другую истину: у звука нет ног, чтобы остановиться. Будем справедливы, звуки в общем благоволят к Цыбулевскому, чаще озаряют его удачами и находками…
Как, например, в этом стихотворении (звукотема на «чэ») (с. 47):
Но нередко звуки понукают поэтом, оглушают строки (оглашая – оглушают!), делают их труднопроизносимыми. Например (с. 47): «…Все это оказалося конем / на привязи, полулуной облитым».
Здесь трудно выговорить – полулуной, а в следующем примере человеческому нёбу и языку недостает умения жужжать, как пчелы, или вдохновенно ржать, как лошади (с. 16):
Совершенно очевидна сознательность звукоупотребления (и звукозлоупотребления!). Поэт стремится к этой ржэкающей тяжести, полагая, что интенсивность звука придаст силу и смыслу[114]. Но, увы, не все расчеты оправдываются (хотя все просчеты можно оправдать).
Как бы то ни было, но мы вновь столкнулись с сознательной попыткой Цыбулевского «выжать форму из содержания-концепции»[115].
В этой связи интересны его собственные наблюдения над основным звеном звуковой структуры стиха – над рифмой. Он пишет, что у Заболоцкого при переводе Важа Пшавела –
преимущество рифмованного стиха над белым стихом Мандельштама и наполовину зарифмованным Цветаевой. И дело не только в том, что рифмованный стих, так сказать, лучше звучит. Парадокс в том, что он обеспечивает преимущества со стороны содержания. Формальный признак оказывается по существу содержательным. Конечно, тут подразумевается рифма, а не подрифмовка (РППВП, 41–42).
И далее (с. 44):
Неполная рифмовка не столько облегчила труд, сколько сковала Цветаеву. Ведь рифма – конструктивна. Цветаева писала в одном письме: «…Этого (без рифмы. – А.Ц.) просто не было бы; а вот есть. Вот почему я рифмую стихи». И там же: «Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиковыми, тем, что еще требует написания, одним лишь намерением, не более».
Или:
«Мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, то есть я инстинктивно их создаю – в жизни, как и в стихах». Из письма к дочери: «Я никогда не просила „свыше” – рифмы (это мое дело) – я просила (требовала!) – силы найти ее, силы на это мучение. И это мне давалось; подавалось».