– Вот это влип, – пробормотал Гешка неуверенно, передернул затвор пулемета, и сразу же осколки камней обожгли его лицо, все вокруг загрохотало, и первой мыслью его было, что взорвался пулемет, что он неверно зарядил его. Но пулемет был цел, а впереди, в каких-нибудь пятидесяти метрах, между камней сверкали желтые огоньки. «Что же делать? Стрелять? Влип, шляпа! Стрелять?» Он не знал, можно ли сейчас ему убивать этих людей, имеет ли он право на это. Ему бы только один приказ, одну-единственную команду от Гурули, Игушева, от Рыбакова – казалось, не было бы на свете приятнее слов. Ему бы кого-нибудь из своих рядом, даже Яныша; они бы вдвоем не дали себя обидеть, они с Янышем друг за друга любым бы вурдалакам глотки перегрызли! Яныш, дружочек, что ж ты…
Гешка, распластавшись на камнях, направил ствол пулемета в сторону огоньков и потянул пальцем тугой крючок. Очередь получилась очень длинной, Гешка не думал о том, что патроны в магазине не бесконечны, но эта очередь перекричала треск тех огоньков. И Гешка понял, что еще живет, хотя навязчиво в голову лезли слова Рыбакова:
«Уважаемая Любовь Васильевна! Человек рождается для долга, и в этом высший смысл его жизни…» Гешке показалось, что на щеку ему села тяжелая мокрая муха. Он ляпнул пальцами по щеке, размазал что-то слизкое… «Человек рождается для долга… Витенька, где ты, землячок мой дорогой, дружочек мой…» Он стал стрелять короткими очередями, как учил его Игушев на стрельбище. «Главное, – повторял сержант, – не дать противнику вести прицельный огонь, иначе труба». Гешка не давал противнику вести прицельный огонь. Испуг прошел; ужас от сложившейся ситуации размазался по всему прошлому, настоящему и будущему, и в нем все залипло, как мушка в капле янтаря…
Пулемет замолчал очень быстро. Гешка почувствовал холодок в груди, как тогда, падая с отвесной стены в Крыму. Пока он вытаскивал из кармана безрукавки новый магазин, там, из-за камней, показалась головка зверочеловека, обмотанная белой тряпкой. Гешку трясло, он не мог пристегнуть магазин.
– Сволочь! – истошно заорал он. – Обезьяна! Что тебе от меня надо?! Что я тебе сделал?!
Гешка завыл страшно, как воют обиженные маленькие дети. У него текло из глаз и носа. Он не вытирался. Выл громко, с надрывом. У Яныша осталось полчерепа – остальное снесло пулями, которые предназначались для него, Гешки. Потому камни вокруг забрызганы розовой слизью, словно кристаллики александрита.
– Яныш, дружище, – шмыгал носом Гешка. – Как же тебя так, бедняга… Ты меня собою закрыл, дружище?..
Он постарался прицелиться так, как учил Игушев, в прорезь планки завести кончик мушки и на него посадить голову в белой тряпке. Выстрелил, но машинально закрыл глаза и не увидел, что стало с белой тряпкой. И снова все загрохотало вокруг, а Гешку вдруг стало нестерпимо мутить. Его тут же стошнило. Он отплевывался, хрипел, корежился на камнях, не в состоянии даже отползти немного в сторону, стрелял судорожными рывками и выл:
– Витенька, родненький, подыхаю! Витюня, спаси, дружочек! Убивают, пидоры! Витюня-а-а!..
Он лежал щекой в блевотине рядом с коченеющим Янышем, дергая за пусковой крючок пулемета, орал хриплым голосом, в котором уже не было надежды и жизни, а лишь жалкий, истерический протест против тупой силы, с какой разве что поезд может изорвать тело самоубийцы, – если только можно было назвать этот вопль протестом… «Человек рождается для долга, и в этом смысл его жизни…»
Сначала Гешка изучал потолок, ощупывал взглядом все его неровности, трещинки, «гулял» по никелированному карнизу и щурился до слез от ламп дневного света. Потом он закрывал глаза и поднимался высоко над землей. Он легко управлял своим телом, балансируя руками; мог, как ястреб, заскользить к земле, мог кувыркаться в теплом, как крымское море, воздухе. Он летал над каменистым склоном, разглядывая две безжизненные фигурки. Одна из них, безголовая, когда-то принадлежала солдату Янышу. Второй фигуркой был он.