– Собираешься взять темы, которые пропустила?
Вскидываю на него глаза – неужели не понимает?
Гектор сегодня весь вчёрном, как и я. Ему идёт, только выглядит он мрачнее, холоднее и опаснее. Если бы мне пришлось самой обратиться к нему – не за что бы ни подошла. От таких – пугающих – нужно держаться подальше.
Чувствую себя, как в клетке с хищником. Нервничаю. Но при этом хочу – до фантомных ощущений – чтобы он обнял меня и притянул к себе. Чтобы я выплакала горе в его объятиях. Зарядилась бы его силой и уверенностью.
– Нет, – говорю тихо, глядя себе под ноги, – хочу взять академ.
– Зачем? – он по-прежнему не понимает.
– Вообще-то у меня отец умер! – почти истерично говорю я. А самой хочется кричать: «Да проснись же! Отморозься!»
– И ты собираешься сидеть в академке из этого? – хмыкает он. – И чем будешь заниматься? Лелеять жалость к себе?
Мне хочется его стукнуть, чтобы проверить – ему вообще бывает больно! Но вместо этого сжимаю кулаки, глотаю слёзы и отворачиваюсь к окну.
Мой кулак накрывает большая прохладная ладонь и осторожно сжимает.
– Мне было двадцать, когда умерла мама, – произносит он, а у меня – обрывается сердце. Слишком живо вспоминаю историю, рассказанную Филиппом. – Я успел, скорая только уехала, а она ещё была жива. Силилась что-то сказать, но из-за рта шли кровавые бульбы. Гладил её по волосам – и руки все в крови были. Будто я её убил. Отчасти так и есть. Сидел рядом и просил какие-то силы, уж не знаю, какие именно, чтобы ускорили её смерть. Представляешь, – горько усмехается он, и пальцы, сжимающие мой кулак нервно подрагивают, – желать смерти своей матери? Лишь бы не мучилась так, – он откидывается на спинку сидения, прикрывает глаза. – И беспомощность такая… Единственный родной человек уходит, а ты ничего сделать не можешь.
Он замолкает, а у меня дрожит всё внутри. Мне становится стыдно за предыдущие мысли. Хочется кинуться, обнять, прижать к груди. Пожалеть. Но разве ж он позволит?
Рассказывает он тихо, сухо, безэмоционально. И если бы не дрожь пальцев, и не понять было бы, что в душе у него в этот момент – разверстый ад. И, главное, что душа есть, и она кровоточит.
– А на следующий день после похорон, – продолжает Гектор, – у меня была моя первая аудиторская проверка. И завалить её было нельзя. Отменить – тоже. Жизнь не даёт поблажек, Алла. Она идёт своим чередом. И у нас есть обязательства перед ней, главное из которых – продолжать жить. Это то, чего бы хотели для нас ушедшие родные. Мои уходили один за другим: у отца не выдержало сердце – он обожал маму, братья не вынесли смерть отца. Я хоронил их и шёл на работу. Потому что её никто не отменял. Потому что больше некому. И хорошо, когда есть учёба, работа. Когда есть, чем себя занять. Потому что если ты остаёшься один на один с горем, запираешься с ним в комнате – оно побеждает. Жалость к себе – кислота. Она сожрёт тебя, и от личности ничего не останется – размазня, амёба… Поэтому, Алла, никакого академа! Ходи на занятия и радуйся, что они у тебя есть.
Он убирает ладонь и снова запирается, захлопывает все двери в своей душе. И я понимаю – такого тёплого разговора больше не будет. Больше он никогда не подпустит к чему-то настолько интимному и болезненному для него. Не позволит видит, как кровоточит душа.
Но я увидела, и теперь буду лелеять это воспоминание.
До самого дома мы молчим. А дома – расходимся по комнатам.
Ложусь на кровать, смотрю в потолок, а в голове – низкий бархатный голос, полный печали.
Он словно вопрошает меня: «Да что ты знаешь о горе?»