Он вздохнул глубже. И в следующий миг открыл глаза.
Медленно. Тяжело. Веки дрогнули, как будто за ними был не сон, а каменная плита. Его зрачки встретились с моими – и всё внутри сжалось в точку. Глубокие, тёмные, как колодец. В них нет вопросов. Только знание. Он смотрит на меня, как будто знал, что я здесь. Что я буду рядом. Что я должна быть рядом.
Я замерла. Не дышала. Не шевелилась. Только сердце колотилось, как птица в клетке.
– Ты… – он говорит тихо. Его голос хриплый, надорванный. Как обугленный шелест. – Спасла?
Я не отвечаю.
Он улыбается. Небольшим, усталым, страшным движением губ.
– Тогда ты моя.
Я не успела ничего сказать. Просто сделала шаг назад. Как от ожога.
Он закрыл глаза. Снова. Как будто просто сообщил факт. Как будто поставил галочку. И ушёл обратно в сон.
А я стою. И не могу пошевелиться. Потому что это не был бред. Не был жар. Он сказал это с такой уверенностью, с которой обычные люди говорят: "Ты уронила шарф."
Как будто это уже решено.
Как будто меня уже забрали.
Он не просто просыпался – он возвращался. С каждым часом, с каждым уколом, с каждой моей сменённой повязкой в нём будто собиралось что-то опасное, структурное, тяжёлое, как оружие. Когда глаза открылись в тот вечер – не в бреду, не случайно, а с ясностью – я поняла, что теперь не наедине с больным, а наедине с хищником, который приходит в себя и вспоминает, кто он.
Он не моргнул. Не задал ни одного вопроса. Просто смотрел. Прямо, бесстыдно, спокойно. Как будто видел меня раньше. Как будто знал. Его взгляд был не по-мужски заинтересованным, не томным, не благодарным – он был хозяйским. Глубокий, выверенный, холодно-присваивающий.
Я напряглась. Сердце забилось резко, как от укола. Но я не отвела взгляд. Наверное, из принципа. Наверное, от страха. Наверное, потому что так делают врачи, когда встречают нечто, что не могут вылечить.
– Ты врач? – спросил он. Голос хриплый, низкий, с надрывом, но цепкий, как стальной трос.
– Да, – я ответила, стараясь держаться ровно, не сдаваться, не показывать, как сжались руки.
– Ты спасла меня?
Я кивнула. Он и сам знал, что да. Но ему нужно было это услышать.
– Значит, теперь ты моя.
Я открыла рот, чтобы возразить. Чтобы сказать: нет, не твоя, я просто делала свою работу, я не остаюсь, я не прошу ничего. Но он продолжил:
– Ты слишком много видела.
Сказано было спокойно, без нажима. Как будто он обсуждает погоду. Или факт, что в супе мало соли. Но в этих словах не было ни просьбы, ни благодарности. Это не был торг. Это был приговор.
Я выпрямилась, словно от щелчка.
– Я хочу уйти, – произнесла я чётко. – Я сделала всё, что могла. Я не обязана здесь оставаться.
Охрана не шелохнулась. Давид, стоявший у стены, скрестил руки на груди и посмотрел на меня с выражением, в котором не было ничего – ни поддержки, ни насмешки. Только равнодушие.
– Домой. – я уточнила. – Я хочу домой. Сейчас.
Тишина.
Гия даже не приподнялся. Только едва повернул голову в мою сторону. Лицо бледное, губы сухие, глаза всё такие же тёмные – и всё такие же сосредоточенные.