Он делает акцент на слове «оба», выразительно смотрит на Генри и икает.

— Доведете дело до конца, когда подрастете.

— И когда же? — спрашивает Генри.

— Ну даешь! Когда король прикажет, конечно, — отвечает Болейн.

Мой муж обиженно стонет, разводит руки в стороны и падает на кровать. Закрывает лицо первой подвернувшейся подушкой. Вместо разочарованного гула в покоях снова слышен мужской смех.

Я покидаю комнату совершенно счастливая, и на то есть две причины. Во-первых, я рада, что сегодня на этой роскошной кровати между мной и Генри ничего не произошло. Не сейчас. Не при таких обстоятельствах.

Но где-то в груди меня кольнуло приятное теплое чувство, когда я поняла, что Генри, кажется, хотел довести наш брак до конца. Он расстроился, когда отец разрушил его планы. При этих мыслях мне отчаянно захотелось улыбаться.

2. Глава 2

Гринвич, декабрь 1533 года

Просыпаться одной — одновременно обыденно и непривычно. За несколько лет службы королеве в качестве фрейлины я привыкла, что поутру меня будит смех, вздохи, ругань и причитания других девушек, прислуживающих Ее Величеству.

Но пробуждение в полной тишине напоминает моё детство в Кеннингхолле — одинокое и промозглое, но принадлежащее только мне.

До того, как стать фрейлиной королевы Анны, я только и знала, что ворчание матери в нашей норфолкской глуши. Училась ненавистному шитью у старой гувернантки Нэн и ждала писем от Гарри из Виндзора, как единственной отдушины. Когда он только уехал, то писал мне часто, но со временем письма стали приходить реже, и мы возобновили связь только тогда, когда отец объявил, что я стану женой Генри Фицроя.

Мои покои в Гринвиче меня радуют. Красивые, из трех смежных комнат, в самой большой из которых стоит кровать и письменный стол. Здесь гораздо больше места, чем в моей комнате в Кеннингхолле. Окна пропускают зимние солнечные лучи, которые падают мне прямо на лицо.

Первое, на что я смотрю при пробуждении — это герб моего мужа. Мой новый герб.

Это было моё первое распоряжение в качестве герцогини, я велела забрать одно из полотнищ, которыми был украшен пиршественный зал в Хэмптон-корте, и принести его мне.

Два оленя, лев и крепость — белые, словно снег. И серебряная лента — символ незаконнорожденности. А также девиз Генри: «Долг связывает меня». Теперь долг связывает нас двоих.

Я начинаю утренние сборы. Одна из трех служанок помогает мне надеть киртл и делает такой резкий рывок шнурками, что у меня перехватывает дыхание — и от тесноты, и от неожиданности. Девочка извиняется так, будто за эту оплошность я сошлю ее на плаху.

Я ловлю себя на мысли, что это благоговение мне приятно. Но я не должна зазнаваться. Я герцогиня всего пару недель, и то не настоящая. А эта девочка, вроде как одна из моих дальних родственниц, наверняка одевала только себя да пару младших сестер. Еще научится.

Дверь в мои покои с грохотом распахивается. Служанка втыкает булавку мне в бок.

— Итак, моя пташка, мне нужны подробности! Всё, мельчайших деталях. Рассказывай, какой он?

Шелти без всяких церемоний плюхнулась на мою кровать. Она — моя ближайшая подруга, почти сестра — на два года старше и на целую жизнь мудрее. По крайней мере в том, что касается мужчин.

Вообще-то ее тоже зовут Мэри, как и меня. Мэри Шелтон. Но она не любит своё имя, потому что оно «коллективное».

«Если ты выйдешь в зал и крикнешь “Мэри”, то обернется каждая вторая. Но не я», — говорит она. И просит друзей и ухажеров называть ее Шелти.

— Могла бы проявить немного уважения к герцогине Ричмонд, — говорю я.