– Говорила: мою половину не занимать, – произносит в потолок.

– Так у тебя ж сегодня нет стирки, – одна из женщин упирает в бока руки с закатанными рукавами.

Груня молча развязывает на поясе тряпичный фартук и вешает его на освобожденную веревку: теперь есть! Потом отпирает буфет, достает хлеб, вновь запирает на ключ. Снимает со своей керосинки кастрюлю с кашей и идет к выходу. Женщины провожают ее глазами. Клокочет вода в тазу с кипящим бельем. Шипит, убегая, молоко.

В коридоре темно: газовые рожки не работают уже лет десять. Шкафы и сундуки перегородили некогда широкий коридор – не пройти. Вот она, коммунальная жизнь: темнота, теснота и запах жареного лука. То ли дело раньше…

Груня толкает могучим задом дверь и входит к себе.

– Что так долго? – Степан за столом в одной майке ковыряется отверткой в большом амбарном замке. Его руки – в блестящих черных пятнах масла.

– Он хочет вспомнить, когда последний раз оперировал. – Груня ставит кастрюлю на стол и задумчиво разглядывает узор на скатерти.

Степан кладет отвертку и берет замок в руки. Клац! – и дужка хищно защелкивается. Берет лежащий рядом ключ, вставляет, проворачивает с ладным механическим звуком – дужка замка послушно открывается.

– Готово, – он обнажает в улыбке прокуренные, хороводом пляшущие во рту зубы.

– Он хочет вспомнить, когда последний раз оперировал, – громче повторяет Груня. – А вдруг он захочет вспомнить что-то еще?

– Думаешь, это так просто: захотел – и вспомнил? Десять лет не помнил, а потом захотел – и нате? – Степан вытирает руки о майку, отламывает хлеб и начинает жевать.

– Откуда я знаю?! – Груня достает половник и швыряет в тарелку ком плотной дымящейся каши.

– Ты когда письмо отправила? – Степан ест исходящую паром гречу большими ложками, не обжигаясь.

– С месяц уже.

– Значит, придут скоро. Недолго ждать осталось. Там тоже люди работают, им разобраться время нужно. – Степан мизинцем достает застрявшую в недрах верхней челюсти крупинку, обтирает палец о скатерть. – Наше дело – не пропустить… Во! – он встает из-за стола, потрясает в воздухе тяжелым замком и вешает его на гвоздь у двери. – Они все опечатают, а ты сразу: шасть! и поверх бумажки – замок. Если кто спросит – скажешь, управдом велел.

Груня, сидя на табуретке, мелко трясет головой – соглашается.

– Управдом-то – не передумает? – она исподлобья глядит, как Степан садится обратно за стол и продолжает работать ложкой; по плечам буграми катаются мускулы.

– Не боись. – Степан широко улыбается, в щелях между зубами – темные пятна гречки. – Со мной – ничего не боись! Будешь по утрам кофий пить: в прохвессорской комнате, из прохвессорских чашек.

Ее мясистые губы вздрагивают в смущенной улыбке, потом опять тревожно приоткрываются:

– А все-таки жалко мне его. Такой человек был…

Степан тщательно вылизывает ложку. Потом подходит к Груне сзади и кладет жилистые руки на ее круглые плечи. Пышная грудь под тонким застиранным ситцем вздрагивает и медленно поднимается в глубоком вдохе, как дрожжевое тесто на печи.

– Чего жалеть-то? – одними губами шепчет Степан Груне в ухо. – Был, да закончился.

От Степана идет сильный мужской дух, смешанный с запахом гречки и машинного масла. Груня сжимает пальцы на коленях – ткань платья морщится.

– Ты свое отработала. За двадцать-то лет… Заслужила. И так уже: кормишь его, поишь, обстирываешь. Заметь – бесплатно. Подумаешь – работала на него когда-то. Подумаешь – важная была птица. Без тебя бы давно уже помер твой прохвессор. Так что пусть спасибо тебе скажет, что жив.